Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 110

На таком-то фоне моя позиция перед пылким горцем была если не безупречной, то совершенно нормальной, о'кей. Но на фоне реальных гор, ущелий, ледников, кипящих рек, да даже на фоне нежных долин, гранатовых рощ, виноградников, давилен, мирных стад, застолий под открытым солнечным небом я вел себя, как обыкновенный раб, уже не рассудком сознающий, а нутром знающий, что он раб и кому принадлежит. "Время" было моим хозяином, оно и послало меня в двухсветный ангар вокзала, почти один и тот же в двух совершенно не похожих друг на друга городах. Оно и приставило безликую марионетку к бесформенному механическому полотеру, и подтащило мне под ноги толстый шнур, и хлестнуло - очень мягко, раба можно бы и побольней; а что не обратив внимания, так ведь раб, - по щиколотке. А на хозяина не обижаются. А нет обиды, так и прощать нечего. Вот в чем фокус, а я, видите ли, прощаю. "Время" - еще одно, может быть, важнейшее слово нового времени. Из того словаря, что как устне ни отверзи, не возвестят уста хвалу твою, Господи.

X

Что Тоня дочь профессора, было правдой, и то, что она как тип - "из профессорской семьи" - еще большей правдой. Отец был профессор, доктор биологии, мать - доцент, лингвист. Диссертации защитили - она во время войны, он через год после окончания, вернувшись из армии в звании капитана медицинской службы. И сразу стал всеми признанной звездой в гистологии начав заниматься тканями еще в университете, а на фронте нарезав, нарессекав их - пусть только человеческие - и в них наковырявшись в таком количестве, что опыта, знаний и понимания набрался, о которых не мечтал. Но к тому времени, как Каблуков с ней познакомился, ни профессора не было, ни семьи. Его арестовали в сорок восьмом году, выпустили в пятьдесят пятом, а мать забрали в сорок девятом, вместе с космополитами, и там она через год умерла. Тоню взяла к себе тетка, сестра отца, одинокая женщина, по профессии географ. Отец, когда вернулся, первое время заходил, не дольше, чем на полчаса, всегда где-то его ждали - не то люди, не то дела. Но вскоре как пропал, как сгинул куда-то, и тетка Нина Львовна подчеркнуто перестала о нем говорить. Она вообще все делала подчеркнуто определенно и так же разговаривала, одевалась, сидела с книжкой и в сочетании с папиросами "Беломор" производила впечатление человека резкого. Каковым не была, аберрация же происходила из-за внешности и, вероятно, манеры, унаследованных от бабушки-народоволки, которая для нее оставалась просто реальной, нормальной бабушкой ее детства и юности, а для тех, кто бабушку знать не мог, литературной фигурой девятнадцатого века, вместе с ним исчезнувшей.

Оказалось, отец жил в Москве. В Ленинграде ему возвратили докторскую степень и место на факультете, дали квартиру в хрущевской пятиэтажке. Он походил-походил в лабораторию, почитал лекции полсеместра - и пропал и там. В Москве на него наткнулся Валера Малышев. Валера был другом Гурия, Гурий в разговорах с Каблуковым часто его поминал и наконец познакомил. Пожимая руки, и тот и другой сказали, что уже встречались... - "... на вечеринке, когда вы с Тошей двигали танго". "... когда она меня учила". "Научила?" Валера сказал это с ухмылкой, которая могла сойти за скабрезную. "Как скрипка?" - спросил Каблуков. Валера учился в Горном, там всех повально тянуло к искусству, минимум к гитаре: пение у костра и где придется. Валера принес на вечеринку скрипку - нелепая вещь в студенческой компании. Играл кое-как, один и тот же чардаш, но изредка смычок вдруг срывал густой цыганский звук, мгновенно приводивший в трепет. В таких местах его серьезное, как у всех скрипачей, лицо разбивалось идиотической обаятельной мощной улыбкой, которую, накатывая, сметал прочь очередной приступ опьянения. "А что, плохо я вот это делал? - Он похоже изобразил голосом. - Я же и уроки стал брать ради низкого этого визга". "Кто вас пригласил-то тогда?" "Если бы помнил! Могла и Тоша". Не могла. Он, действительно, оказался в ее квартире, но почти через год: тетка Нина руководила тем летом экспедицией, он записался и, когда вернулись, приволок ей на дом рюкзак с образцами. Был приглашен к чаю, и в тот вечер там был Тонин отец.





В Москве на улице он Валеру не признал, но отнесся дружелюбно и привел в пивную. По слову, по полслова в течение дня и двух следующих выяснилось, что он обосновался в трех-четырех таких заведениях между Никитскими воротами и Столешниковым. Вошел в круг сорока-пятидесяти-шестидесятилетних людей, по большей части так же, как он, принадлежавших и выпавших из какого-никакого истеблишмента и интересующихся не пивом, а подкрашенной пивом водкой. Зарабатывал на нее репетиторством у поступающих на биофак. У него и здесь было звание "профессор", хотя в компании более тесной, состоявшей из двух писателей, скульптора, искусствоведа, нескольких артистов, двух мастеров спорта, сына министра, инструктора райкома партии, депутата райсовета, нескольких бойлерщиков, слесарей, шоферов и озеленителей, женщины-крановщицы и женщины - народной учительницы республики. К нему вместо "Карманов" обращались с высокопарностью, но и не без насмешливости: Карманинов - как Рахманинов. (Когда Каблуков женился на Тоне, мусолили остроту, что она теперь подкаблучница, а он у нее в кармане.) Он отпустил усы-бороду, стал отдаленно похож на Ноздрева с иллюстрации Боклевского, так же громко и красноречиво говорил на публику, высказывался по актуальным проблемам, в том числе и политическим, и хотя явно вразрез с линией партии, но всегда настолько непредсказуемо, дико, криво и косо, что никак было не ущучить в антисоветскости. "К примеру, овес. К примеру, маис. Да даже театр Таирова, говорил он. - Или пусть крейсер "Варяг". Да хоть и Крым в целом. Ведь одно другого проблемней. У нас там специалисты были по нефтепроводам, по газопроводам, по наведению мостов в условиях трудового подъема. Двумя руками голосовали за новостройки, за какую-нибудь ГЭС колхозную говенненькую, ТЭЦ, МТС, ВДНХ. А сейчас тьфу: одни разговоры". Или: "Первое мая знает каждый. Седьмое ноября помнит любой мудак. А вот тридцатое августа - это что: день гибели Помпеи или всеобщей коллективизации? Или отпора левацким загибам в Италии? Нет уже специалистов, никто ни в чем не петрит". Или: "Мы не менделисты-морганисты какие-нибудь. Нам - чтобы с верхом и без отрубей и вакуолей". И повторял, с изумлением и как будто восторгом: "Вакуолей. Найдут же слово, жрецы лженауки". Но за столом со своими, спиной к залу, говорил редко и коротко, как и все прочие, и все прочие в эту минуту немного в его сторону наклонялись, чтобы лучше слышать. А слушал ли он, когда говорил кто-то другой, было непонятно: взгляда не переводил, выражения лица не менял.

XI

Что же получается? Тоня из семьи репрессированных, Гурий из семьи репрессированных, Валерий из семьи погибших. "Я рос без папи, без мами", сказал он в своей манере провокационной дурашливости, когда я спросил про родителей. Позднее упомянул без подробностей, что отец убит под Ленинградом в самом начале войны (все-таки не удержался, прибавил "не пулей, не снарядом, а, как извещала похоронка, смертью храбрых"), мать умерла от голода в блокаду - где, как, никто не знает. И дальше, сколькими я ни обрастал знакомыми, редко-редко было, чтобы в наличии имелись оба родителя. Моя семья оказалась исключением. А из того, что отец при этом был военный, так сказать, человек вооруженный, возникала метафизическая связь между их гибелью и его оружием, гибель несущим. Он убивал - они убиты. Объективно такая связь подтверждалась тем, что сам он, как и следует истребителю, противопоставленному жертве, остался невредим. А субъективно - его позицией, которую условно можно назвать философской. Потому что отец жил не философствуя, а непосредственно, с убеждением-аксиомой, до которой дошел независимо от Лейбница, что все, что на свете ни делается, делается путем единственно возможным, стало быть, единственно правильным, стало быть, наилучшим. Что без неподготовленности и хаоса первых месяцев, без вымирания осажденного города, без того, чтобы положить гору рядовых и младшего комсостава, прежде чем сдать очередной населенный пункт, и такую же гору, чтобы не раньше и не позже, а точно к Дню революции отбить, войну нельзя было не то что выиграть, а хоть как-то, на самом примитивном уровне, вести. Аресты же, лагеря и расстрел кого следует не просто принимал, а с благодарностью: "И мало! И за мной бы пришли, отправился бы без звука. Такой мы народ вредительский, без подсказки собраться и взять себя в руки не можем".