Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 85

И это отдаленное будущее вплотную приблизилось к нам в тридцать пятом. Мы живем в нем. Мы наперед знаем, что победим и в мировом масштабе.

И далее, еще одним абзацем ниже Мехлис утверждает:

«Это чудесное время наступило, и яркое доказательство тому мы видим на всем протяжении последних лет. Мудрость советского народа, воплощенная в Сталине, предугадывает от этапа к этапу социалистического строительства пути и желаемые результаты, жизненные предвидения Сталина оправдываются жизнью, практикой, реальностью.

Из этих реальностей родились стахановцы и стахановское движение.

Реальностью становится сталинская идея — лозунг зажиточной жизни. И самой «основой» стахановского движения послужило прежде всего коренное улучшение материального положения рабочих. Жить стало лучше, товарищи. Жить стало веселее».

Читаю передовую как великое политическое откровение, как программу жизни для всего народа и мою личную. Свои прежние планы отменяю. Отныне прежде всего я должен писать о том, как родилось в народе стахановское движение, о том, как возникает в рабочем человеке стахановская мысль, стахановское чувство. Стахановское, а не каналоармейское, зэковское, внушенное колючей проволокой, лагерной решеткой, лагерными методами.

Передовая «Правды», увы, призывает и к насилию. Об этом сказано напрямик, что называется, в лоб. И не словами Мехлиса, а самого Сталина.

«Первая главная всеобъемлющая задача — устранение всех помех и преград, стоящих на пути стахановского движения.

Наибольшей помехой стояли и еще стоят старые технические нормы, которые уже не соответствуют возросшему уровню культуры советских рабочих и работниц, являются выражением и отражением нашей прежней отсталости. Консерватизм части хозяйственников и инженеров, цепляющихся за эти отжившие нормы, является одним из препятствий на пути нашего движения вперед, и нельзя думать, что эти помехи мелки, будто консерватизм этот рассеется, рассосется сам собой.

Разумеется, метод убеждения будет и в данном случае первым и главным методом борьбы с консерваторами… Но глубоко было бы ошибочно отказываться наперед от репрессивных мер воздействия на консерваторов».

Вот такая формулировка вождя. Черным по белому напечатана.

Поразмышляем, пофилософствуем над фразой, в которой центральное ключевое место занимают слова «репрессивных мер». Страшные слова. Неуместные. Не из социалистического лексикона. Несовместимы с понятием освобожденный труд, соцсоревнование, энтузиазм, трудовой подъем и всем нашим образом жизни. Репрессии — это возбуждение против того или иного человека уголовного дела, арест, допросы, приговор, тюрьма, ссылка, расстрел.

Нет, не репрессии способствуют выращиванию пшеницы на крестьянских полях, а хозяйское отношение к земле, вековая привязанность к труду землепашца, весь уклад крестьянской жизни. В этом мы убедились в год великого перелома, в годы сплошной коллективизации с ее многочисленными перегибами, так убедительно осужденными товарищем Сталиным в его знаменитой статье «Головокружение от успехов», которую надо было бы назвать более точно, более справедливо, скажем, так: «Головокружение от показушных успехов». Многому нас научили и насильственные хлебозаготовки, вызвавшие на Украине, Кубани, Дону, на средней и нижней Волге голод, унесший жизни миллионов хлеборобов. Насилие над народом никогда и никому не приносило добра, если оно даже пыталось добиться доброй цели. Насилие начинается там, где кончается единство людей, свобода, братство, работа над общим делом и где интеллект и здравый смысл исчерпали себя. Насилие тотальное, без разбора, насилие как политическая кампания — это бесчеловечность. В лагерях Ягоды мне это стало ясно как божий день.

В надежде уличить себя в неверном толковании передовой и доклада Сталина снова и снова перечитываю исторические документы и не могу отделаться от первого впечатления, что слова «репрессивные меры» несовместимы с главенствующим смыслом и духом сталинского выступления.





Тем временем, пока я размышлял и читал газеты, заработали двигатели «Грузии» — признак того, что корабль готов отдать швартовы. В такую минуту невозможно оставаться в каюте. Хочется в последний раз взглянуть на берега Босфора. Вряд ли когда-нибудь жизнь преподнесет мне такой подарок — вдоволь полюбоваться дивным краем, вдохнуть теплый воздух южной ночи.

В Босфоре было лето, с берегов, казалось, доносился запах казанлыкских роз, благородного лавра и теплой земли, а в открытом море хлещут семь ветров, накатываются волны одна выше другой и мощнее, водяными брызгами насыщен воздух. Исчезли звезды, и тяжелые громады туч, набухшие влагой, нависли над бурными просторами моря. Русская поздняя осень в пределах Турции.

Не спит и мой спутник Бергер. Расхаживает, как и я, по нижней палубе, где тише, чем наверху, меньше болтает. Тоже, наверное, прощается с заграницей и мысленно готовится к встрече с Родиной, с Лубянкой.

Поравнявшись со мной, не остановился, бросил на ходу:

— Ну и погодка!

И, не ожидая ответа, проследовал дальше.

Интересно, какое сексотское донесение он сочинит обо мне. Интересно и страшно. Не оговорит ли, как оговорили горного инженера Пугача и председателя колхоза Алексея Харитоновича? Не предпримут ли и против меня репрессивные меры, узаконенные теперь самим Сталиным?

Еще в прошлом году слышал я, что арестован и сослан куда-то поэт Мандельштам, что удивительно своеобразный, талантливый прозаик Андрей Платонов самим Сталиным назван сволочью, что над Борисом Пильняком, написавшем повесть о непогашенной луне, занесен державный топор, что выслан за границу Евгений Замятин, автор вредного романа «Мы», что пьесы Булгакова «Дни Турбиных», «Бег», «Зойкина квартира», «Багровый остров» признаны идеологически вредными, с белогвардейским душком. Даже Шолохов со своим нашумевшим «Тихим Доном» пришелся не ко двору. Даже превосходные стихи Бориса Пастернака, Анны Ахматовой, Марины Цветаевой считаются несозвучными нашей эпохе, эпохе Сталина. Неправда это. Ведь Сталин писал и печатал на грузинском языке стихи.

Не писал, не пишу и не напишу в будущем ничего вредного для людей, не встречался за границей с чуждыми или подозрительными элементами, не совершил никаких противозаконных проступков, не поддерживал разговор Бергера, когда он хвастался знакомством с наркомом Ягодой и его секретарем Герсоном. Не проговорился, что не раз бывал на Лубянке, знаю все ее входы и выходы, видел зал, где заседают члены коллегии, не признался, что сам носил форму чекиста на строительстве канала Москва — Волга, не причастен никаким боком к контрабанде, ни в чем не виноват — и тем не менее боюсь, что в Одессе при досмотре корабля пограничники и таможенники придерутся, учинят обыск, допрос с пристрастием и передадут в органы, то есть в руки Ягоды.

Обошлось. Беспочвенные страхи. Сошел на берег даже без досмотра вещей, купленных в Стамбуле, Афинах, Египте, Палестине и еще где-то.

В тот же день покинул Одессу.

Москва встретила меня легким ноябрьским морозом и девственно чистым, белее белого, пушистым снегом. В столице я пробыл всего несколько дней. И поехал не на Урал, где мой дом, моя работа, моя судьба, а совершил еще одно путешествие. Соблазнился возможностью побывать в Донбассе, откуда я родом, где прошло мое детство, отрочество, юность, где я много бедствовал, часто голодал и холодал, терпел унижения и куда вернусь победителем. Союз писателей включил меня в творческую бригаду, в составе которой были почитаемые мною, прославленные писатели Исаак Бабель, Юрий Олеша и совсем молодой Ярослав Смеляков. Во время поездок по Донбассу, на встречах с начинающими донецкими писателями я глаз не сводил со своих кумиров, старался разгадать тайну их таланта, литературного мастерства, постичь характеры. Я был не такой, как они, и не желал быть похожим на них, хотел выявить себя в творчестве иначе. У меня был иной жизненный опыт, иное поле деятельности, иные социальные корни. И все же меня тянула к ним неодолимая сила. Я чувствовал их превосходство над собой и пытался понять его природу.