Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 85

— Гражданин начальник, как вы думаете, какими ветрами занесло сюда меня, горного инженера, комсомольца с двадцать пятого года, коммуниста с тридцатого? И вот их, — он кивнул на плотников, — этих бывших хлебопашцев? Помните Великую французскую революцию? «Жизнь не есть ни цель, ни средство — жизнь есть право». «Хлеб есть право народа». «Хлеб есть божественное право человека!» Вот они, — он снова кивнул на плотников, — хотели есть свой божественный хлеб. В этом вся их вина. Вы не разгневались, гражданин начальник? Не собираетесь отправить меня в РУР с довеском к сроку?

В громадном лагере, раскинувшемся от Волги до Москвы, таких «начальников», как я, больше нет. Фирин не считал бы меня своим другом, если бы не знал, что я писатель и послан на канал Горьким и Мехлисом с благословения наркома НКВД. Я был частым гостем в лагерном доме Фирина. И запросто, без субординации, переступал и порог его служебного кабинета. Так случилось и теперь. Явился посреди рабочего дня и рассказал о своей встрече с Пугачем.

Фирин внимательно, серьезно, не спуская с моего лица блестящих, черных-пречерных глаз, выслушал и сказал, что я разговаривал с заключенным наивно, как последний фрайер, которого легко обвести вокруг пальца любому уркачу.

— Хлебопашцы эти — бывшие кулаки, мироеды. А то, что изрекает этот Пугач, — дешевая демагогия. Ко всем каналоармейцам мы подходим с одной, точно выверенной меркой: приговор твой, братец, справедливый, только ударной работой можешь сократить срок наказания. Как видишь, нехитро, проще пареной репы. И тебе, Саня, советую не отставать от нас, простаков. Ну, а теперь пойдем пообедаем!

Фирин обнял меня за плечи и потащил к себе домой. Остаток дня я провел в его веселой семье. Вечером, после ужина, был маленький домашний бал. Хозяин дома менял патефонные пластинки, а я танцевал поочередно с его молодой женой, ее сестрой и их хорошенькой подругой.

Устав от тройной танцевальной нагрузки, захмелев от выпитого вина и аромата духов, я переключился с веселого времяпрепровождения на серьезные обязанности лагерного летописца.

— Семен Григорьевич, кому первому пришла в голову гениальная идея — направить силы, энергию заключенных на великое дело — строительство каналов?

Фирин ответил с гордостью:

— Гений у нас единственный. ББК и Москва — Волга, как и Днепрогэс, и Турксиб, и Магнитка, Уралмаш — детища товарища Сталина. В один прекрасный день он собрал гидростроителей, плановиков, нашего брата чекистов, развернул перед ними карту Советского Союза и толстым красным карандашом проложил идеально прямую, от моря Балтийского до моря Белого, линию, приказал: «Через два года между этими двумя точками должен быть построен канал, способный пропускать не только торговле корабли, но и военные. Сотворить его должны, под руководством чекистов-большевиков, те, кто проштрафился перед страной, народом. Пусть искупают свою вину трудом, а заодно и привыкают участвовать в социалистическом строительстве. Давайте окажем доверие социально опасным элементам. Всякого, кто отличится на строительстве, ждет досрочное освобождение».

— Ну вот, я же говорю! — воскликнул хмельной летописец. — Гениальная идея, ставшая потрясающим фактом нашей социалистической жизни! Я уверен, что вслед за ББК и Москва — Волга появятся и другие каналы, новые великие стройки.

— Наверняка. Товарищ Сталин на ветер слов не бросает.

— А хватит каналоармейцев?

Этот мой вопрос Фирин оценил по достоинству и горько усмехнулся.

— Были бы великие стройки, а каналоармейцы найдутся. Правонарушители, как сорная трава, произрастают. Такое время. Не при коммунизме живем, а в переходном периоде, когда все больше обостряется классовая борьба. Чем внушительнее наши победы, тем ожесточеннее сопротивляются политически враждебные и нравственно отсталые элементы.

Жене Фирина надоело слушать наш разговор, и она опустила мембрану с иголкой на черный диск «Колумбии». И я снова стал танцевать по очереди с тремя симпатичными женщинами.

Поздно, на исходе ночи, вернулся домой — к темному, как лес, саду, к Волге, заржавшей мне навстречу, к донскому казаку Харитонычу, к записным книжкам.

Утром еле проснулся. Долго, к удивлению ординарца, завтракал, долго сидел на ступеньках веранды, вглядывался то в небо, то в ветви деревьев, полных яблок, и думал, думал…

Антон Павлович Чехов, прежде чем написать замечательную книгу о каторжном Сахалине, глубоко изучил историю и географию Сибири, судопроизводство, уголовное право, историю русских тюрем и ссылок. Он знал все, что было написано о Сахалине этнографами и путешественниками. Он три месяца жил на острове, не зная отдыха. Шагал от избы к избе, заглядывал в каждый дом, в каждую тюрьму и колонию ссыльных, вступал в разговор с каторжником, поселенцем, вольным. Он сделал перепись всего населения острова. А вернувшись домой, писал «Остров Сахалин» долгих четыре года. Вышла книга, которой скромнейший Чехов открыто гордился.





А я? С чем пришел в подмосковный лагерь заключенных? Удовольствовался напутствиями Мехлиса. Ягоды и своими добрыми намерениями. И не могу разобраться, не могу увидеть жизнь каналоармейцев изнутри, так, как ее видят сегодняшние землекопы и бетонщики, осужденные на восемь или десять лет. Работают они хорошо. Но что у них в душах?

Не снять ли мне ромбы, пока не поздно? Хотел бы, но разве снимешь без того, чтобы не выдрать вместе с ромбами и кусок живого мяса? Что скажу Горькому и Мехлису? Каким окажусь в глазах наркома? А Кабаков? А Союз писателей? А собственная гордость?

Мой ординарец, насквозь пропахший запахом яблок, казачьего седла и конским потом, возникает из глубины сада.

— Пора ужинать, гражданин начальник, а вы еще не обедали. Прикажете подавать?

Тяжело вздыхаю и говорю:

— Подавай, Харитоныч.

Вечер провел в лагере головного участка Центрального района. Десятки бараков, до отказа набитые людьми. Сотни судеб. Где же та, единственная судьба, которую я ищу, которую поставлю в центре будущей книги? Почему не дается в руки? В чем дело? Не умею выбирать? Или чересчур разборчив? Может быть, не умею обобщать факты? Неспособен перешагнуть таинственную границу, отделяющую факт от явления?..

Дошли до меня слухи, будто бы наследники Маяковского, упомянутые и не упомянутые в его завещании, обратились в Кремль с жалобой на то, что издательства, критики, литературоведы и особенно Бухарин в докладе на съезде писателей недостаточно хорошо относятся к Маяковскому и Сталин якобы на их письме наложил резолюцию: «Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом советской эпохи».

Проверим, так ли это? Кто из моих знакомых и друзей может подтвердить или опровергнуть слухи, упорно циркулирующие по Москве? Конечно же, Иван Михайлович Беспалов, руководитель отдела Государственного издательства художественной литературы. Ему должно быть известно, сколько правды и неправды в этих слухах.

Вечером отправляюсь к нему на Арбат, в Плотников переулок и чуть ли не с порога спрашиваю о том, о чем говорят сейчас во всех литературных кругах и что стало самым крупным, после учредительного съезда писателей, событием. Очевидно, в свой вопрос я вложил немало чувств. Это удивило Ивана.

— А ты, собственно, почему так близко к сердцу принял это? Ты же прозаик, а не поэт. И, как мне известно, больше любишь Есенина, чем Маяковского.

— Да, это так, — сказал я, — и тем не менее встревожен разговорами.

— Почему встревожен? — допытывался Иван.

— Потому что массовый читатель, а не один человек должен решить, кто лучший, талантливейший поэт или прозаик. Читатель — народ! И время. Великих не назначают сверху.

Иван с каким-то особенным радостным вниманием посмотрел на меня и спросил:

— Это тоже слухи — то, что ты сейчас сказал? Или собственные мысли высказываешь?

— Хватит тебе меня допрашивать, лучше скажи, правда это или неправда, что говорят? Есть или нет резолюция Сталина на письме почитателей Маяковского?