Страница 12 из 85
Правильно! Так, только так ты должен думать. Береги скромность смолоду.
Согласен, но… со стороны виднее. Не имею права не верить великому Горькому, издательствам, критикам, журналам, собратьям по перу. Прибедняться — это тоже нескромно. Да, верно, мое слово пока не сияет, как у Катаева. Но у Катаева нет того, что есть у меня, — кровного родства с рабочим классом. Ведь как я начал писать? Вспомнил, как жили раньше, до революции, мой дед, отец, мать, братья и сестры, как жила Собачеевка, овражный поселок шахтеров и металлургов, сравнил их проклятую житуху со своей — и взялся за перо. Не учился писательскому делу, не знал того, что надо знать писателю, и все-таки сработал повесть. Видимо, неплохо получилось, раз напечатана…
Хвалят тебя не за мастерство, не за художество, а за пролетарское происхождение!..
Пошел ты, знаешь куда?..
Могу пойти куда угодно. Но не откажусь от своих слов.
Не художник ты пока. Одну автобиографическую книжку может накропать каждый и всякий. А вот когда возьмешься за вторую — тут тебе и капут.
Старая песня. Слышал уже подобные пророчества. Надоело!
Самому себе заткнул глотку. Своя рука владыка.
Свистит, гудит, поет, стонет, ликует паровозный гудок: «Эй, вы, люди, слушайте, слушайте!»
Стучат колеса, разговаривают на своем таинственном языке. Я, паровозный машинист, хорошо разбираю, о чем они толкуют. Днем выстукивают всякую дребедень, слушать нечего, а вот в такую пору, глухой ночью, да еще в дождь…
«Так-так! Тук-тук!.. Ток-ток!.. Смотрите, люди! Радуйтесь!.. Гордитесь!.. Отступила, растаяла тьма веков, и забрезжило первыми своими лучами будущее, недосягаемое для людей, живших ранее, до нас. Так вот оно какое, наше будущее! По-братски скрещенные серп и молот!..» «Нас возвышающий обман»…
Товарный вагон без колес — временный вокзал. Над дверью гордая надпись: «МАГНИТОГОРСК».
Приехали! Здравствуй, Магнитка. Соскучился я по тебе. После роскошного града Петра и реконструируемой столицы твои беленые бараки, залитые хлоркой халабуды, землянки, избушки, домики, кирпичные четырехэтажные дома соцгорода, похожие на казармы, кажутся довольно-таки убогими. Ничего! Всякое мы видали. Верно, небогаты мы добротным жильем, красотой города. Но зато обладаем таким уникальным богатством, какого не имеет ни Ленинград, ни Москва: венчает наш город-завод Магнит-гора, таящая в своих недрах полмиллиарда тонн руды. Руды, которая в наших гигантских домнах, самых больших и технически совершенных, превращается в жидкий чугун, а потом, пройдя через разливочные машины, становится звонкими чугунными чушками. И я к этому имею прямое отношение — своим танк-паровозом доставляю по горячим путям ковши, полные огненного чугуна. Неприступным жаром дышат ведомые мною поезда, а по ночам озаряют темное южно-уральское небо. Путь себе я прокладывал еще и фарами, и сигнальным гудком, и колоколом. Да, и колоколом!
Ночевал я дома, в своей холостяцкой комнатухе. Спал на узкой твердой койке. И снился мне немыслимо счастливый сон: будто я стал писателем и подружился с великим Горьким и будто путешествовал от моря Балтийского до моря Белого по только что вошедшему в строй ББК.
Просыпаюсь с первыми лучами солнца, хватаю полотенце и бегу на озеро. Смою пыль дальней дороги и позолоту соскребу, нанесенную на меня невзначай редакторами и критиками. Для большинства магнитогорцев пора купания прошла, но для меня она еще в разгаре. Не люблю я теплого озера. Купаюсь на глубоких местах, чуть прогретых сверху, а внизу — холодных до ломоты в зубах, до судороги.
Бегу на излюбленный крутой обрыв, заросший муравой. Думал, не увижу ни одной живой души, а встретил моего друга Бориса Ручьева, красивого, веселого, насмешливого, острого на слово парня. Работал землекопом, плотником, бетонщиком. Теперь поэт. Его знают на Урале и в Москве. Багрицкий, Асеев, Светлов, Сельвинский, Луговской, Павел Васильев, Борис Корнилов, Ярослав Смеляков хвалят его стихи. Ему чуть больше двадцати. Кудрявая голова, румяные пухлые щеки, по-детски надутые губы. Небольшая, но ладная, крепенькая фигура. Чистой голубизны глаза. Все в Борьке Ручьеве юное, мальчишеское, а говорит солидным басом, по-мужицки степенно, непререкаемо-внушительно.
Я очень верю в большое будущее поэта Ручьева. Много хороших чувств и дум рабочих людей выражает он в своих стихах.
Борька сидит на мураве, голый до пояса, босой, курит, греется на нежарком солнышке. Увидев меня, не удивился, будто только вчера расстались. Спокойно протянул руку, спросил, когда приехал. И все. Больше ничем не поинтересовался. Не знает, что я приехал с первой своей книгой, что был у Горького, что путешествовал вместе с лучшими писателями по только что открывшемуся каналу Балтика — Белое море.
Он ко мне — с явной прохладцей, а я — с распростертыми объятиями. Обнимаю, стучу в грудь кулаком, дурака валяю, а сам с нетерпением жду, когда начнет расспрашивать, где я так долго пропадал, с чем приехал, почему сияю, словно новенький червонец. Вот кому я с превеликим удовольствием расскажу о том, что нежданно-негаданно обрушилось на меня. Борис все поймет, как надо, порадуется вместе со мной крутой перемене в моей жизни. Он умеет радоваться чужой удаче.
Ну, Борис, давай, спрашивай!
Молчит, курит, смотрит не на меня, а на озеро, хотя там ничегошеньки интересного нет.
Ладно, раз он не испытывает интереса ко мне, я заинтересуюсь им. Кладу ему на плечо руку, спрашиваю:
— Ну, Борька, как вы, Магнитка и ты, жили без меня?
Он хмуро ответил:
— Ты что, Саня, с луны свалился? Или тебя не затронули беды Магнитки?
— Какие беды?
— Гугеля сняли.
Гугель, легендарный начальник Магнитостроя, снят?! Кем? Почему?
Я долго, очень долго молчу, потом спрашиваю:
— За что сняли?
— Говорят, не справился со своими обязанностями. Говорят, под монастырь подвел и строительство и завод. Говорят, командарм штурмовой армии исчерпал себя до дна.
— Кто говорит? Где? Когда?
— Да ты, оказывается, и в самом деле ничего не знаешь. Ну так слушай. Была у нас правительственная комиссия во главе с Серго. Я читал его приказ. Вопиющее равнодушие к бытовым нуждам рабочих, обвешивание в хлебных лавках, наплевательское отношение к оплаченным золотом машинам.
Я молчу, пытаюсь прийти в себя, а Ручьев еще и еще рубит:
— Вслед за Гугелем сняты секретарь горкома Карклин, председатель горсовета Румянцев, председатели завкома и горпрофсовета. Из старых членов бюро никого не осталось. Начальник орса и второй его помощник арестованы, отданы под суд: воровали продукты тоннами. В пригородном совхозе орудовала шайка.
Неужели это правда? Немыслимы в Магнитке подобные преступления.
— Боря, ты пошутил?
— Такими вещами не шутят. И правильно сняли Гугеля и Карклина.
Борька раздевается, прыгает с обрыва в воду, выныривает, машет рукой, кричит:
— Давай, Саня!
Я раздумал купаться. Холодно до того, что зуб на зуб не попадает. Ручьев плавает, ныряет, а я сижу на крутом берегу, думаю.
— Ну и водичка! Родниковая слеза.
Ручьев вылезает на берег, ошпаренный, как рак. Прыгая на одной ноге, вытряхивает из ушей воду, наскоро вытирается дырявым и застиранным вафельным полотенцем и, одеваясь, насмешливо поглядывает на меня.
— Ну, казак, чего голову повесил? Новости не понравились?
— Да, так не понравились, что выть хочется.
Натягиваю спецовку, холодную, задубевшую, будто с чужого плеча. От своей рабочей одежды, оказывается, успел отвыкнуть. Целый месяц щеголял в шелковой рубашке с ярким галстуком. Удивительно, до чего же быстро осваивается человек со сладкой жизнью.
Шагаю на работу. Горячие пути такие же, как и до моей поездки в Москву. И домны ничуть не изменились: рыжие от рудной пороши. Мощно гудит воздуходувка. Туда и сюда носятся кургузые, вороненые паровозы. То в первом, то в третьем, то в пятом желобах клокочет оранжево-белая плавка. Ковши с жидким чугуном уходят на разливочные машины.