Страница 55 из 56
Я пришел домой и вынул из ящика свой пустячок.
Вот он.
До конца года было еще далеко, а на сберегательной книжке оставалось всего шестнадцать тысяч. Конец века нес одни расходы, и писатель Дутов все глубже задумывался о самоокупаемости таланта.
Были щедрые времена, да прошли. Дутов, самый популярный на малой родине писатель, три раза в неделю
вынужден был хромать в издательство и доказывать с палкой в руке какому‑то желторотому юнцу, что большая литература нужна всегда.
— Много масляных красок кладете на полотно, — как можно деликатнее и хитрее уминал дорожку к отказу юнец. — Вы пишете: «Лучи заходящего солнца окрашивали противоположный небосвод и стекла сберегательной кассы». Это великолепно, это фламандская живопись, но хоть чуть — чуть бы акварели, чуть толще кисточку взять.
— Нас уже всего двое, — предупреждал он. — Полукорытов да я. Есть и молодые последователи, но не такие закаленные сторожа правды, как мы. Переведется литература, захочется попросить рукопись у нас, а мы там лежим. А вы кого жалеете? Того, который идет по улице и головой качает, как лошадь, в гору? И того, кто разъелся так, что просит свою жену завязать на ботинке шнурки? Ты ж сам местный, подумай, чей карман обедняешь. Вот! — вынимал он помятую пятерку. — Последняя! На фарфоровые зубы Дутову не хватит. А с моего тиража все детясли кормились.
— Я не у вас учился, а у Тургенева. Именно, когда стоишь в сберкассу снимать проценты, лучи заходящего солнца бьют прямо тебе в глаза. Да хоть спросите у Полукорытова!
— Полукорытову мы то же самое говорили. Любит большие полотна! Мы предложили ему сократить двести страниц, а он еще сто добавил.
— Дутова тогда печатайте! Чувствуйте пульс на руке общества. Как мы. Бывало, на базаре стоишь целый день с фундуком, с цветами, так мимо тебя все народы пройдут. Отсюда и речь, и характеры. И глубокая народность.
— Шестую книгу вашего романа мы не потянем, — сказал юнец и механически перелистнул добытую вчера по звонку книгу Вересаева «Пушкин в жизни».
— Народ вам не простит. Ты видел, сколько огурцов в ларьках всю зиму? Завалили город солеными огурцами. Нам не дано угадать, как наше слово отзовется. Никто бы не поверил, что после третьего тома мою художественную идею подхватят самые отсталые хозяйства.
— Огурцы чудесные, — чмокал юнец. — Да еще к водочке. К «Посольской».
— О — оо! — заревел Дутов, надеясь на послабление. — Приходи, у меня «Посольская» прямо на балконе стоит.
— Вы же говорили, последняя пятерка в кармане.
— То я с третьего тома закупил. Слух прошел, что повышение цен будет.
На минуту юнец возвышенно задумывался о значении цен в своей жизни, о влиянии цен на применение художественных средств в романах, и ему стало жаль этого старичка, в общем‑то невиноватого, что его прямо с грядки вырвали на писательский рынок.
— Подумай хорошенько о народе, — советовал Дутов мирно. — Вот Вересаев, видишь, как к Пушкину относился. И ты бы ко мне так.
— Вы на меня две толстых папки жалоб написали. Все инстанции вами занимались. А какие расходы!
— Ну а если моими романами питались целые поколения, то что ж — мне теперь нельзя купить лишний килограмм телячьих ножек? Это тоже надо учитывать. Не этих же печатать, какие против наших задач. Принципиальность с нас берите. Где надо, и мы поможем. Если тебе джинсы нужны, то у меня авторитет в каждом магазине, скажи, напишу записку. Думай принципиально.
Дутов пересаживался в угол и позой упрямого ребенка добивался пробуждения совести у недозрелого редактора.
«Из‑за этих выхристюков некогда позвонить в магазин, там ножки телячьи пообещали, до того холодца хочется! Голодовку бы им объявить, да, как назло, позавчера моя Мокрина Ивановна раздобыла севрюгу за 50 рублей… Э — эх, нету правды на земле!»
Дутов встал и грозно попрощался:
— Имейте в виду: Дутов к тому еще и стилист!
«Не наши сидят у руля! — вздыхал он по дороге из
магазина, еле держа сумки с телячьими ножками. — Не так мы подготовили замену. Упустили момент. Как нас печатали, когда мы в начале пути выкосили гектара два амброзии! Что ни принесешь — молчат, но берут. Знали, что и их выкосим. Не те редактора стали, а кто и стоял на народной платформе — перевернулся. И, главное, конечно, — это смерть Павла Чирия, представителя как раз нашей большой культуры. То был реда — актор. Без кабинета со служебным телефоном, редактор на дому. Поставишь ему на стол написанные на скорую руку девятьсот страниц, он тебе все дочиста исправит, перекинет абзацы и главы, своей рукой каждое слово отредактирует до того, что читаешь, бывало, в лежачем положении сам себя, а кажется, что писал Полукорытов или Тургенев: ну до того здорово, до того интеллигентно! И недорого брал: третью часть от тиража. Со — овесть была! А теперь у кого из них совесть? Нас четверо к нему в очередь стояло: Полукорытов (зерновая тематика), Друзякин (бахчеводство), Теребило (роман — плакат на любую тему) и я (огурцы, редиска, морковка, кабак). Я последний раз в очереди был первый, но Полукорытов завез несколько мешков ячменя и овса, а в моем подшефном хозяйстве, где я под видом почетного колхозника всегда брал еще и мясо, и мед, как раз на морковку и кабак был неурожай. — Дутов покривился от боли. — Как я его просил: Павло, будь добр, не умирай! Не умирай, Павло, пока мой роман не перепишешь. Я ж тебе и мумиё достану. Другие мою народность без твоей руки не почувствуют. Не пойду же я к этому лирыку — у него в произведениях парни к бабам в окна лазят и, когда гром грянет, брюки в хате забывают. Чего он там поймет? Лирыку я сам мог бы за пять минут написать. Пусть попробуют народные пласты поднимать! Не умирай. Умрешь, и сразу умрут за тобой все четыре писателя. Подожди, пока я живой. Полукорытов тебе какой‑нибудь смолы с хоздвора сунет, а я мумиё со Средней Азии. Ты его роман потеряй, а берись за мой. Покряхти, поделай уколы и не умирай. За что мы с тобой боролись? За это боролись — за мир и сотрудничество. А он (не хочется выражаться по — художественному) взял и положил руки на живот. Так я с досады на цветы денег не дал, хотя на даче выращиваю».
Жена Мокрина Ивановна, по примеру Дутова читавшая тридцать лет только «Работницу», «Здоровье», складывала в высокий столб переплетенные рукописи, предназначенные для сдачи в государственный архив на вечное хранение. Сперва архив, видите ли, заартачился, ссылался на нехватку полок, но Дутов брякнул куда следует по телефону, и ему выделили единицу хранения.
Жирный суп дымился в тарелке, Мокрина Ивановна протягивала большую сувенирную ложку из чистого дерева, но Дутов отогнал жену, будто она была недозрелым редактором.
— Полукорытов прислал старую статью о тебе.
—' Так бы и начинала. Дай ту статью… «Одухотворенностью веет с каждой страницы Игнатия Дутова, — читал он со слезами умиления и с величайшей благодарностью к человеку, понимавшему его творческую руку. — Книга пронизана любовью к людям и человечеству в целом, оттого грустно расставаться на 969–й странице второго тома с героями (а их 365 душ)…»
— Одухотворенность — это правильно, — хвалил Дутов товарища, на которого он как‑то писал рецензию теми же словами. — Именно одухотворенность… Заверни ему пару телячьих ножек…
Вдруг завинтилось желание поделиться с Полукорытовым новыми мыслями о борьбе с теми, кто ни с того ни с сего взялся раскулачивать живых классиков, и о значении печатного слова вообще. Жена его не пускала: «Да ты б за вечер еще одну жалобу написал». Но Дутов, как всегда, идейно поборол супругу.
Полукорытов открыл сам.
У него были выразительные надбровные дуги, которые как‑то заинтересовали одного ученого, неравнодушного к тайне происхождения человека.
Одаренный с раннего детства, Полукорытов, однако, лишь к сорока годам начал пробовать ученическое перо, а когда перешел уже на автоматическую ручку, потом на шариковую, в магазинах раскупали его роман с твердой корочкой о том, как он женился прямо на рынке.