Страница 52 из 56
Все потихоньку стихает. Вышел в полночь на улицу, к углу улиц Ленина и Седина, увидел опять дома, заколоченную старинную лавку, козырьки над дверями и подумал: все это я уже пережил! Прежних волнений нет.
Скоро закончу, и душа совсем распрощается с этим, — как когда‑то с Таманью. Не могло длиться вечное томление по своему времени и у моих героев. День за днем, и все стихает… (14 августа).
Изумительные золотые дни. То к морю схожу, наберу птичьих перьев, то почитаю «Левшу», поправлю главы 1–й части, 11–й. Там, где гирло, чайки роняют перья почаще, подойдешь, а оно еще теплое, живое, дымится нежностью. Упало — как благословение. Помогите мне, чайки, завершить свой труд (14 сентября, Пересыпь).
Утром отвез 1–ю часть к машинистке. В сквере встретил В. А. Ч. (Попсуйшапку). 101–й год. Поговорили. Сколько еще будем встречаться?
— Иду, а по Бурсаковской бутылки везет лошадка. Я и вспомнил: в 14–м году у тестя моего Ревенка забрали жеребца вороного и кобылу Славу. Вексель на 1500 рублей дали. В 20–м году приехали из Тифлиса извозчики и екатеринодарцы — лихачи, продали им лошадей, а сами устроились на пожарную. У вас новые брюки. Я свои повешу обязательно, чтоб коленки ночь отдохнули… Так, Виктор Иванович, течение жизни идет… В сквере армяне сцепились спорить: когда было больше приросту в России? Я им говорю: «У моего первого хозяина, что я нанимался по шапошному делу, было тринадцать детей. Нас у матери было двенадцать — так когда же прирост был больше? Сейчас, если она родит двоих, то в тридцать лет никуда не годится. А раньше женщина — она все: она и мать, она и на огороде, она и барыня: оделась, пошла в церкву. И до восьмидесяти лет на своих ногах!» Они засмеялись: «Правильно, дедушка!» Я вам груш несу кулечек. Вы проводите меня до трамвая, я у дома Фотиади сяду».
Я сказал ему, что скоро поеду в Москву.
— Ага, Виктор Иванович, как будете там, то купите мне фланелевую рубашку, я деньги дам.
— Если бы они были, я бы и так вам привез. Вы не представляете, как вы обогатили меня своими рассказами.
— Ну что ж… благодарю вас за такие милостивые слова. Приятно слышать (29 сентября).
Тридцать лет со дня смерти Бунина. Ничего не делаю эти дни. Все! Уже хватит глядеть мне на эти строки. Еще поправлю последнюю главу в последней части и — с богом! Пусть печатают… Но и этот роман, самый все-таки основательный в моей биографии, побоялся бы показать Бунину. Говорил мне покойный Ю. П. Казаков: «Умерли старики — писатели, и как‑то некого стало стыдиться. Напишешь, бывало, страницу и испугаешься: а что скажет Паустовский? А Твардовский еще круче. Шолохов, Леонов сейчас никого не читают» (8 ноября).
1984 год
Давно все кончилось, собирался отвезти рукопись в Москву, но заболел. Вдруг заметил в главе «Как во сне» лишнее! Выкинул! Ну что? Будем печатать? Как я все это выдержал? Страдания позади. Тридцать восемь листов! Ого. Графоман. Поздравляю (30 января).
(Наброски письма)
Вашу рукопись прочел залпом. Вы талантливый человек и пишете с невиданной откровенностью. Душа ваша богата, впечатлительна, знание литературы великолепное, мысли свои — учить вас трудно. Вы написали дерзкую вещь, прежде всего по форме. Удивительное дело: вы так любите литературу, что, кажется, ставите ее над самой жизнью. Но когда вы говорите о Шукшине, видно, что жизнь бьется в каждой вашей жилке. Хочется вести речь не столько о рукописи, сколько о вас. Рукопись— это вы. Понимаете? Не о каждом можно так сказать. Вся ваша тайна на раскрытой ладони с линиями судьбы и страданий. Когда вокруг много народу, обо всем, до конца, говорить неловко, нельзя. Так и в литературе. Есть предел. Фиговый лист нужен. Иначе «интересность» откровения притупляется. И не в интересности даже дело. Мера нужна во всем. Если к роману приложить шесть — восемь хороших рассказов, тогда все претензии автора будут… звучать. Рассказов таких пока не видно. Остается что? Роман с талантливым изображением обиды на литераторов.
Так что же делать?
Осознать себя. Не сделаться понапрасну упрямой. Поменьше бросайте заявлений, решать какой‑то вопрос «на высочайшем уровне русской литературы» надо молча, без выкриков в лицо тем, кто вас не понимает. Младенцы Литинститута всегда отрицают знаменитые имена текущей литературы. Пишите лучше знаменитых тогда — вот и все. Я думаю, что обида и неудачи пройдут вскорости, и вы, позабыв все, сядете и напишете что‑нибудь хорошее. И вас будут печатать. Повторяю: нынешнюю молодежь трудно учить. Сама жизнь вас обломает. Пишите, пишите, пишите без досады на всех, вас не признающих…
Читаю книгу А. Бабореко о Бунине. В Сосновке под Петербургом Бунин услышал о смерти Л. Н. Толстого.
«Утром профессор Гусаков, у которого мы с Верой гостим, вошел и сказал (о Толстом): «Конец». И несколько дней прошло для меня в болезненном сне. Беря в руки газету, ничего не видел от слез. Не могу и теперь думать обо всем этом спокойно…
Смерть Толстого как будто взволновала публику, молодежь, но не кажется мне это волнение живым. Равнодушие у всех ко всему — небывалое. А уж про литературу и говорить нечего. До толков о ней даже не уничижаются…»
Через семьдесят четыре года — похороны М. А. Шолохова. Я думал, что будет объявлен национальный траур, но нет, даже по программе «Время» уделялось скорбным проводам несколько кадриков. Из лучших писателей (представителей истинно народной линии) никого в делегацию не взяли. Я был в это время в Москве на пленуме СП. Сначала думалось, что прощание с Шолоховым будет в Москве, а потом повезут его в Вешенскую. Но он умер дома. Вечером сидел у писателя Н. Траурные кадры промелькнули, он тут же завел на магнитофоне западную музыку, пританцовывал: «Какой бархатный голос! Ты послушай… Странное чувство… двойственное… Жаль… но с другой стороны… кажется, что он умер давно…»
В Доме литераторов на другой день писатели пили водку, кофе в буфете как ни в чем не бывало. Разговоров о Шолохове не слышалось. Ни одного!
— Я написал десять рассказов подряд… — хвалился Г. — За месяц! Чувствую, что пишу все лучше и лучше…
— Ты пойди, Слава, — бурчал Н., уже пьяный, — и купи классикам бутылку коньячку…
Как же было не созреть в обществе идее перестройки?! Чему это некоторые удивляются?! И что это за граждане? Партия поступила прекрасно, мудро и смело. Не сразу, но станем жить чище и выше (11 марта).
1985 год
Лень — матушка.
Неожиданное известие: в этом году лермонтовские дни в Тамани отменяются. В первые минуты я подумал: наверное, причина отмены в том, что нынче на Кубани неважно с урожаем. Все прежние праздники литературы открывались речами… об урожае. Лермонтов и… урожай. Конечно, можно погордиться заслугами, но как‑то нелепо выпячивали «показатели» (их, как выясняется теперь, и не было) и привязывали к ним приезд Лермонтова в Тамань на три дня. Праздник культуры начинался с демонстрации невежества. Странно! Но к этому привыкли. И вот… «устали».
Я всегда наивно полагал, что установленные с ведома и при поддержке партийных и государственных органов местные праздники, дни, декады подхватываются инициативой общественности; заботы и решения о стиле этих мероприятий ложатся на ее плечи; общественность потом сама решает, в какой срок и с кем мероприятие проводить. Музей имени Лермонтова, Союз писателей, общество книголюбов вправе автономно распоряжаться в своих владениях так, как это предписано самой идеей праздников. «Согласовать и увязать» (по пьесе Маяковского «Баня») с некоторыми вышестоящими товарищами — само собой. Но быть в полной детской зависимости от, в сущности, «не профессионального» мнения ответственного лица, ничего не сметь, сложить в стол все намеченные планы — это ли миссия общественности?