Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 86 из 268

Никогда. Пусть это даже будут чистокровные золотые донские, пусть это будут ахал-текинки, пусть вороные кабардинки, пусть знаменитая орловская порода, без всякого пригляда, без привязи и без сторожей, - гори они все… Никогда, господи, слышишь, думал Илья, глядя на далёкие, холодно мерцающие звёзды до рези в глазах. Вытяни только Настьку мне, оставь мне её… Мотьку вот взял… а зачем? Что он - конокрадом был стоящим? Что - нужны были ему эти краденые кони? Мог бы и оставить, господи, с острой горечью думал Илья, понимая, что такого друга, как Мотька, готового за ним и в огонь и в воду, не задумавшись ни на миг, у него уже не будет. А ещё его матери и отцу в глаза смотреть – как?.. Ведь скажут, что он, Смоляко, виноват, потащил за собой, как всегда… и правы будут. Но тут снова накатывали мысли о Насте, о том, что она, может быть, умрёт к утру, и в который раз Илья обещал холодному фиолетовому небу:

не буду больше, господи, не подойду, не взгляну… не бери Настьку!

Уже на рассвете, когда Млечный путь таял в зеленеющем небе, ломота в костях немного утихла, и Илья задремал. И проснулся через час, зашипев от резкой боли в плече, за которое его трясла Варька.

– Илья! Проснись! Сестра выходила! Опомнилась Настька! Дэвла, спасибо!

Спасибо, дэвлалэ! Ой, надо в церкву бечь, самую толстую свечу ставить!

Варька умчалась. Илья сел на сырой от росы земле, превозмогая боль, потянулся, посмотрел на мутные окна больницы. Вспомнил о своих ночных мыслях; усмехнувшись, подумал: выходит, сторговались всё-таки с боженькой.

Согласился, старый пень, но и цену хорошую взял… Сердитый доктор выпустил Настю из больницы только через десять дней.

Цыгане по-прежнему заглядывали на больничный двор, где к ним уже привыкли. Илья всё так же не уходил оттуда даже на ночь, спал на Варькиной рогоже, почти ничего не ел, тянул воду из корчаги, принесённой сердобольными сёстрами. Если через двор перебегал доктор, Илья вскакивал и, стараясь приноровиться к его подпрыгивающему аллюру, шёл следом и упрашивал:

– Ваша милость, Андрей Силантьич, ну вы ж сами говорили, что ей лучше… Ну, пустите хоть перевидаться, ну сколько ж можно, ну вот бога за вас с утра до ночи молить буду…

– Нужны мне твои молитвы, вор лошадный! - отбривал его доктор. - Когда можно будет - тогда и пущу, а сейчас вон отсюда! И что за прилипчивая порода, никак невозможно отвязаться…

– Тем и живы. - сквозь зубы говорил ему вслед Илья, зло смотрел вслед удаляющейся докторской спине и медленно возвращался на прежнее место. Он не знал, что Настя, которая, едва придя в себя, потребовала зеркало, сама умоляла доктора не допускать к ней мужа и цыган, смертельно боясь предстать перед Ильёй изуродованной, страшной, без тени прошлой красоты, которую уже было не вернуть ничем. Два шрама, длинных, глубоких, располосовали левую щёку от края брови почти до шеи, и Андрей Силантьич, ворча, говорил, что ей ещё невероятно повезло: немного в сторону, и она осталась бы без глаза.

– Так что молите-с бога, сударыня, что сохранили зрение, и перестаньте реветь. Это не способствует заживлению. Никуда ваш супруг от вас не денется, его уже вторую неделю не могут согнать со двора.

– Да уж, цыганочка, сидит. - поддакивали сёстры. - Так и сидит, ровно прибитый, и не ест ничего, только воду тянет, почернел уж весь ещё больше! Вот она - любовь цыганская, прямо страсти смотреть!

– Какие страсти? Как не ест ничего?! Ради бога, дайте ему, заставьте… - волновалась Настя. Встав с неудобной койки с серым бельём, она подходила к окну, украдкой, из-за края занавески выглядывала во двор. Отшатывалась, видя сидящего у забора мужа, падала на койку и заливалась слезами.



А ночью, во сне, Насте раз за разом виделось, что она снова бежит, спотыкаясь, в грозовых отблесках по пустой дороге, скатывается, обдирая ладони и колени, в тёмную щель оврага, откуда слышатся крики, ругань и удары, пробивается сквозь разъярённую, потную толпу казаков, падает на лежащего ничком мужа, кричит, захлёбываясь, задыхаясь: "Не бейте, не трогайте, Христа ради!" Потом вдруг всё обрывалось, Настя вскакивала на койке и сквозь слёзы видела перед собой освещённое свечой лицо ночной сестры:

– Да не кричи ты, цыганочка, не кричи, не бьёт уж его никто… Ложись, спи, Христос с тобой… Всё прошло, всё кончилось давно.

Но минули две недели, и Настя уже не могла больше оставаться в больнице, и Андрей Силантьич объявил, что завтра она может с божьей помощью убираться к своему конокраду, и Варька передала сёстрам взамен безнадёжно испорченной одежды, в которой Настю привезли, новую юбку и кофту, и нужно было, хоть через силу, выходить к людям. И Настя вышла - ранним утром, шатаясь от слабости в ногах, жадно вдыхая свежий, ещё не пропылённый воздух. И увидела цыган, молча вставших с земли при её появлении. В больничный двор набились все, даже дети, даже старики, - не хватало только лошадей с собаками. Настя увидела Варьку, осунувшуюся, с тёмными кругами у глаз, которая смотрела на неё пристально, без улыбки. Чёрный платок сильно старил её. "Значит, Мотька умер…" - с болью подумала Настя. А больше ничего подумать не успела, потому что перед ней, словно из-под земли, вырос Илья.

– Ой… - прошептала она, машинально поднося ладонь к лицу. Но Илья поймал её за запястье, насильно отвёл руку, оглядел жену с головы до ног, задержал отяжелевший взгляд на шрамах, - и, прежде чем Настя поняла, что он хочет делать, опустился на колени.

– Илья!!! - всполошилась она. Отчаянно закружилась голова, Настя зашарила рукой рядом с собой в поисках опоры, неловко схватилась за перила крыльца. - Илья, бог с тобой, ты с ума сошёл! Встань, люди смотрят!

– Пусть смотрят. - глухо сказал он, не поднимая головы. - Они знают. Все наши знают. И бог. Настька, клянусь тебе, больше ни одной… Лошади чужой – ни одной. Пусть меня небо разобьёт, если вру. Вот так…

– Хорошо… Ладно… Встань только… - прошептала она, ещё не понимая его слов и умирая от стыда за то, что муж прилюдно стоит перед ней на коленях, а цыгане молчат, будто так и надо. - Ну, поднимись же ты, проклятый, не позорь меня… Да что с тобой, я же живая, и ты у меня живой, что ещё надо-то? Илья… Ну, всё, всё, вставай, пойдём, я уже видеть эти стены не могу… Илья встал. Отошёл в сторону, - и к Насте бросились цыганки, разом засмеялись, загомонили, затормошили, - и ни одна не ахнула, не скривилась, взглянув на её лицо, не щёлкнула сочувственно языком. И Настя подумала:

может, ещё ничего? Не так уж страшно? А последней к ней протолкалась старая Стеха, сразу, без обиняков, взяла её морщинистой, горячей рукой за подбородок, повернула к солнцу и заявила:

Ну, с этим я что-нибудь да сделаю. Совсем, конечно, не сведу, но и сверкать так не будут. Что они знают, доктора-то эти… Им бы только людей живых резать!

В тот же день табор тронулся в путь. Уже началась осень, и пора было возвращаться зимовать на давно обжитое место, под Смоленск. За телегами резво бежал косяк откормившихся, сытых лошадей, в которых нельзя было узнать тех полудохлых, заморённых непосильной работой кляч с выступающими гармонью рёбрами, которых цыгане за гроши скупали в деревнях.

В Смоленске их уже ждали знакомые перекупщики, кочевое лето обещало принести немалый барыш.

День был тёплым, безветренным. Настя, стосковавшись по солнцу, подставляла горячим лучам лицо, слушала скрип колёс, неспешные разговоры цыган, ржание лошадей, все эти звуки, ставшие ей такими привычными за летние месяцы. Думала о том, что теперь всё позади, что Илья жив и снова с ней, идёт рядом с лошадьми, ругается на норовистую левую. И больше никогда, ни разу в жизни ей не придётся бродить ночью, в темноте, возле гаснущих углей, зажимать ладонью стучащее сердце, стискивать зубы от выматывающей душу тревоги, молиться и ждать, и готовиться к самому страшному, непоправимому, к которому всё равно не приготовишься, как ни старайся. Всё это прошло и не повторится больше: в том, что Илья сдержит своё слово, данное перед всем табором, Настя не сомневалась. За это стоило заплатить красотой, а стало быть, и жалеть не о чем. Она и не пожалеет.