Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 130 из 268



прячь девку, морэ, украдёт… Он может, у него такие молодцы в приказных – чертям страшно.

– Надо уезжать, - решительно сказала Варька. - Всем уезжать, всей семье.

– А куда среди зимы-то? - кисло поинтересовался Илья. - В кочевье? На санях по снежку?..

– Зачем в кочевье? Езжай в Москву.

– Ага… Яков Васильич там меня ждёт не дождётся. А Настьку он вообще проклясть обещал - забыла?

– Обещать обещал, да не проклял же. И портрет её как висел в зале, так и висит уж сколько лет. Яков Васильич снимать не позволяет. Время прошло, Илья. Забылось всё давно. Да и Настьку бы ты пожалел. Скучает она.

– Это она тебе сказала? - удивлённо поднял голову Илья.

– Нет. Но я же не слепая. Ты посмотри, подумай. Я тебе указывать не могу, но, по-моему, так всем лучше будет. Я в Москве с Марьей Васильевной говорила. Она сказала, что можно вам приехать. Ничего не будет. К старости люди сердцем отходят, а у Якова Васильича других кровных внуков, кроме твоей оравы, нету. Посмотри, подумай, Илья. И извини, я спать пойду.

Третий час уже, устала как собака. Завтра поговорим.

Варька ушла. Илья некоторое время ещё сидел за столом, глядя на то, как сочится каплями свечной огарок. Затем встал и дунул на огонёк.

За занавеской - темно, тихо. Настя, казалось, спала, но стоило Илье скрипнуть половицей, как послышался шёпот:

– Илья, ты?

– А ты кого ждёшь? - буркнул он. - Подвинься. Думал - спишь давно.

– Я и сплю. - Она помолчала. - Илья, послушай… Весна на носу!..

– И что?

– Мы же всё равно уедем, верно?

– Ну, уедем…

Дашку же надо поскорей от Пашенного убирать, правда же?

– Угу.

– Может быть… в Москву, к нашим? А?

Илья молчал, думая о том, что Варька, как всегда, оказалась права. Да-а…

Хорош, нечего сказать. Старый дурак. Думал, что Настька про родню давно и думать забыла.

– Ну и что нам там делать? - всё-таки заспорил он. - Мне заново торговлю открывать? Там своих кофарей полно, на Конной втиснуться некуда. Лето пропадёт, табор потом не догоним… А ты куда в Москве денешься?

– А здесь куда?

Он не нашёлся что ответить. Помолчав, неохотно сказал:

– Весной поглядим. Если только Пашенной до того времени не удумает ничего. Может, прочь из города Дашку отправить пока? От греха-то подальше… У нас родня в Рославле, можно бы… Внезапно с подушки рядом донеслись странные сдавленные звуки.

Испугавшись - ревёт! - Илья тронул Настю за руку.

– Чего ты? О, бог ты мой, дура… Я думал - плачешь, а ты хохочешь! Чего заливаешься-то, глупая, чего?!





– Илья… - Давясь от смеха, Настя уткнулась в его плечо. - А что, здорово сегодня Дашка Пашенного хватила?

– Тьфу, безголовая… Тут не смеяться, тут плакать надо, - пробурчал Илья, чувствуя, что и его против воли тоже разбирает смех. - Это всё твоя наука.

– Ничего подобного! - Настя перестала смеяться. - Знаешь… Если бы ей этот Пашенной по сердцу пришёлся, я бы отпустила.

С минуту Илья ошарашенно молчал. А затем взвился:

– Одурела?! Что она, потаскуха?! Мою дочь к гаджу в подстилки…

Белены ты объелась, или пьяная?!

– А ты не кричи. Ты подумай, как она жить будет. Замуж её из цыган никто не возьмёт. Кому нужна слепая? Просидит в вековушах, а ведь хороша, таланна… Может, если бы влюбилась в этого купца, так хоть год-другой с ним в счастье прожила. Всё не пустоцвет…

Илья озадаченно молчал.

– Нет, он ей не нравится, - наконец нехотя сказал он. - Сама от него бегает.

Нужно её увозить поскорей. А замуж… Ей всего-то шестнадцать. Посмотрим.

– Как скажешь, - согласилась Настя, придвигаясь к мужу и кладя голову ему на плечо.

Илья обнял её, привлек к себе. Дождался, пока заснёт, и лишь тогда, поднявшись, вышел в тёмную горницу, снова сел за стол. Сна не было ни в одном глазу. За окном носилась метель, окна дрожали, в печной трубе завывал ветер, и, казалось, никогда не наступит эта проклятая весна. Илья закрыл глаза, вспоминая тот тёплый послегрозовой вечер, когда он увёл Настю в табор. Увёл от отца, родни, поклонников, шёлковых платьев, от ресторанов, романсов и славы. В одном платье и шали внакидку ушла она за ним. Семнадцать лет прошло, а кажется - вчера всё было.

Правду говорят цыгане, что если у человека к двадцати годам ума нет, то и потом не будет. Тогда, тем летом, когда Илья, одуревший от счастья, привёл Настю к своим, разве знал он, что так получится? Понимая, кого взял в жёны, он не вынуждал Настю гадать и побираться. Она начала делать это сама: "Не цыганка, что ли? Сумею…" И Илья не замечал дорожек от высохших слёз на её щеках.

Грех упрекать её, Настя делала всё что могла. И, оказавшись в таборе, ни разу больше не надела туфель, как ни сокрушалась Варька: "Что ты делаешь, что делаешь, ноги изранишь, хоть не сразу, хоть понемножечку привыкала бы!.." И, схватив по утрам торбу, вслед за цыганками отправлялась в деревню, - хотя та же Варька расказывала втихомолку Илье, что Настя "просто со стыда скукоживается, жаль смотреть", протягивая руку за подаянием. И училась у Стехи гадать. И ходила в рваной кофте, как все. И жгла лицо под солнцем. И… читала купленные с лотка книги при свете костра, и рассказывала наизусть стихи, и цыгане просили её: "Настя, спой по-городскому, все просим". И Настька откладывала книгу, привычным движением поправляла на плече шаль и запевала, глядя в темнеющую степь, какие-нибудь "Ночи безумные". И табор стихал, даже дети переставали визжать и носиться. Казалось, слушают даже лошади, даже ободранные грязные цыганские псы. А он, Илья, стоял рядом с женой и раздувался от гордости, как индюк. И не обращал внимания на бурчание Варьки: "Да возвращайтесь вы в Москву, ради бога, не мучай её". Пожалуй, только Варька и догадывалась о том, что Насте плохо в таборе. Ни цыганам, ни Илье такое и в голову не приходило. Жена всегда была весела, довольна, никогда не сердилась и не плакала - по крайней мере на людях. А он разве мог тогда понять, почему иногда вечерами она уходит в степь и, сидя спиной к табору, всё смотрит и смотрит вдаль, на садящееся солнце? Хотя, может, и догадывался в глубине души. Недаром ни разу не осмелился подойти к ней в такие минуты. Но наступала ночь, над шатрами поднималась луна, табор стихал, и Илья входил под полог, зная, что жена ждёт его там, невидимая в темноте.

– Настенька…

– Я здесь…

Протянутые ему навстречу руки, смутно блестящие в потёмках зубы, белки глаз, тёплые волосы, губы, плечи… Как он целовал их, как сходил с ума от запаха степной полыни, как раз за разом прятал лицо между грудей Насти, умирая от нежности, как шептал, теряя голову:

– Моя Настька… моя… моя…

Она беззвучно смеялась, обнимая его:

– Твоя, морэ, твоя… Кто отнимает?

Пусть попробуют! Убью! Всех убью! Скажи, любишь меня? Любишь?

– Люблю, люблю…

– Не врёшь?

– Глупый ты какой, господи…

Семнадцать лет прошло с тех пор, утекло, как талая вода, а Илья до сих пор не знал - правду ли она тогда говорила. Но, правду или нет, - а все эти годы Настька прожила с ним в таборе, не жалуясь ни на что. Уже на второй год бродячей жизни она гадала по деревням так же лихо, как таборные, - а Варька уверяла Илью, что и лучше. Насте не требовалось привлекать к себе внимание громким криком под окнами и хватанием баб за рукава: деревенские шли к ней сами, умоляя: "Да ты постой, цыганочка, мы хоть посмотрим на тебя!

Сроду такой-то красы не видывали!" И, ахая, отшатывались, когда Настя приближалась и становились отчётливо видны так и не зажившие до конца шрамы на левой щеке.

"Охти, мать-заступница, да кто ж тебя так?!. У кого же рука на этакую-то богородицу поднялась?.." "А у мужа, у мужа поднялась, драгоценные!" - немедленно встревала Варька, старательно не замечая Настиного укоряющего взгляда. - "Уж такая сатана, уж такой чёрт злющий, что прямо беда! Бьёт её, несчастную, смертным боем, когда она ему не добудет, прямо всем табором отбирать приходится, чтоб насмерть не порешил!"