Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 63

Наша счастливая семья редко садилась ужинать в полном составе: опаздывали то я, то отец, а случалось, что к ужину не приходили мы оба, и тогда мой и его приборы до утра стояли на столе, немо взывая к нашей совести. Но мама, женщина трезвая, не делала трагедий из наших опозданий, по крайней мере, мне так казалось, а может, я просто хотел думать, что это так. Правда, когда мы садились за стол „в полном составе”, она всячески нам угождала. И хотя событие было не бог весть какое, мама придавала ему огромное значение, считая его праздником, достойным быть вписанным в календарь красными буквами.

В таких торжественных случаях она надевала передник, обшитый рюшем, и наперекор избитым представлениям о женщинах – математиках с упоением принималась за стряпню. Мама была полна желания создать шедевры кулинарного искусства, но, вероятно, от чрезмерного волнения блинчики у нее получались толщиной с палец, а пончики – вязкие, как резина, но мы с отцом съедали все с нарочитым аппетитом, мы притворялись ужасно довольными: „Ах, какие вкусные блинчики! Ах, что за потрясающие пончики!” А бедная мама делала вид, что верит нам. Мы все прекрасно справлялись со своими ролями, и наши праздники поистине напоминали те, что пишутся в календаре красными буквами.

В этот вечер ужин был совсем праздничный: кроме традиционных пончиков и блинчиков, мама приготовила еще какой-то крем, не то шоколадный, не то брюле; но мы сидели за столом без масок, никому даже в голову не приходило притворяться. Отец впервые предстал передо мной подавленным, без обычной сине-красной тоги самоуверенности, без серебряных эполет гордости, в убогом мундире разжалованного гвардейца. Высокое начальство сорвало с его плеч погоны, от прежнего блеска остались только латунные пуговицы с изображением льва. Или, скорее, отец был похож на человека, проигравшегося в карты, спустившего все, до последнего гроша. У такого убитого горем человека нет будущего, горизонт жизни сомкнулся у самых глаз.

Мать заговаривала с ним о том, о сем, пытаясь отвлечь от мыслей, которые, разумеется, были далеко не веселыми. Отец отвечал отрывисто, как бы нехотя, а я прислушивался к звукам его голоса, всматривался в его лицо и не верил ушам и глазам: голос был слабый, но в нем звучала прежняя твердость, глаза, как всегда, смотрели прямо, открыто. Никакой он не разжалованный гвардеец и не продувшийся игрок! Это все ерунда. Другая мука жгла его душу. Мне почему-то вспомнился набросок с ослом, и я весь похолодел, хуже ничего не могло взбрести мне в голову. Отец был в самом деле похож на человека, внезапно открывшего, что горько заблуждался в истине, которая долго была для него святыней. Он утратил одну из своих больших иллюзий.

Когда мы раньше усаживались за стол „в полном составе”, то, чтобы казаться счастливыми, соревновались не только в еде, но и в болтовне, теперь же не ладилось ни то, ни другое, не клеился даже разговор о погоде, хотя о ней-то поговорить стоило: на дворе опять поднялась метель, а отцу завтра нужно было ехать.

Мы сидели, не глядя друг другу в глаза, мы были встревожены и обескуражены, каждый из нас вел себя странно, словно рядом лежал дорогой покойник. Какой это был зловещий зимний вечер! Покойников обычно кладут в гостиных и холлах, наш же почему-то избрал кухню – самое неожиданное место для умершего человека. Вот почему мы так упорно молчали и всячески избегали смотреть по сторонам.

Мы выпили чай, а все остальные вкусные вещи оставили за упокой души.

Утром мать вызвала такси. Когда машина подъехала, я вынес вещи. Укладывая отцовской скарб в багажник, я думал о том, зачем он берет с собой этюдик и за каким дьяволом ему понадобились краски и холст. Разве его посылают туда рисовать?

Потом мы поехали на вокзал. Ночью еще подвалило снега, он как-то неуместно белел в холодных предрассветных сумерках. Такой белый снег не гармонировал с серым утром.

Я думал, что застану на перроне толпу провожающих, я был просто уверен, что трое приятелей отца, которые напоследок частенько угощались ракией в его мастерской и распевали старые революционные песни, непременно будут стоять в этой толпе. Но из верных друзей не пришел ни один. По перрону сновал незнакомый народ, все куда-то торопились, надрываясь под тяжестью чемоданов и узлов, а надо всей этой сутолокой стлался едкий дым паровозов.

Поезд тронулся, и мы вместе с остальными провожающими пошли рядом с вагоном, потом он нас обогнал, а мы все стояли на перроне и махали руками, пока вереница вагонов, изогнувшись дугой, не скрылась за первым поворотом.





По своему горькому опыту люди знают, что беда никогда не приходит одна, но кто мог ожидать, что горе, обрушившееся на нашу семью, приведет самое непоправимое из несчастий?

А жизнь, было, начала налаживаться и дела наши пошли к лучшему. В одно прекрасное утро неожиданно явились те самые трое отцовских друзей и в двух словах деловито сообщили, что забирают злополучный триптих на выставку софийских художников-антифашистов. Дальше события развивались, как говорят литераторы, с головокружительной быстротой. Члены жюри, питавшие неприязнь к Димитриеву и его подпевалам, приняли произведение на ура. Представитель руководства Союза художников робко попытался было воззвать к их „здравому смыслу”, но его тут же приструнили, припомнив прошлые грешки, – в жюри были известные художники, герои-подпольщики, антифашисты. Член руководства Союза художников тут же прикусил язык, стал тише воды, ниже травы, его бесчестье вылезло наружу, как голый зад. Никто не заметил когда этот фрукт выскользнул из зала заседаний. На торжественном открытии выставки перед работами отца толпился народ. А самые интересные события произошли на третий день, когда выставку посетили гости из Ленинграда, шефы картинной галереи. Им очень понравился триптих, они долго рассматривали полотна с близкого и далекого расстояния, заходили то справа, то слева, а под конец спросили о цене и купили триптих. Один из троих приятелей отца сразу же пришел к матери и сказал ей об этом, а она, услышав о покупке, достала носовой платок и заплакала. Заплакала совсем не так, как в то мрачное утро на вокзале. Вообще моя родительница напоследок слишком часто стала подносить к глазам носовой платок, и мне кажется, что вместо стальной брони на ней оказался обычный ватник. Ничего не поделаешь. Я ликовал по случаю победы над негодяями, мама сияла от счастья, – ведь на деньги, полученные за картины, я мог провести целых полгода в Москве – послушать лекции крупнейших светил математической науки наших дней… Каждый человек несчастлив по-своему, – это верно, но не менее верно и то, что счастлив каждый тоже сам по себе.

Я предложил отправиться в какой-нибудь солидный ресторан, чтобы достойно отметить событие. К примеру, в Русский клуб. Мы решили обязательно пригласить на обед и тех троих приятелей отца, которые представили на выставку оклеветанный триптих. Почему бы и нет, ведь на нашей улице настал праздник!

Когда я повязывал галстук, а мать подкрашивала бледные губы, громко задребезжал телефон. С той самой минуты, как раздался этот звонок, на нашу порядочную семью посыпались такие беды, которые могла исторгать только преисподняя.

К семи часам поезд подошел к полустанку Дубрава, тяжело вздохнул и неспешно остановился перед одиноким станционным зданием. Я взял свой чемоданчик и с замирающим сердцем сошел на перрон.

Светало, день пробуждался хмурый и морозный. С вое тока тянул ледяной ветер, в воздухе изредка пролетали снежные кристаллики, сдуваемые с инея, парчовым убором покрывавшего придорожные тополя.

Из помещения станции вышел мужчина в длинном пальто и фуражке. Он нерешительно двинулся мне навстречу, то и дело оглядываясь, как будто с поезда сошло по меньшей мере еще человек десять, и он должен был выбрать среди них того, кто ему нужен.

– Вы Иосиф Димов? – спросил меня он.

Человек стоял совсем близко от меня, и я заметил, что глаза его виновато бегают по сторонам, он почему-то избегал моего взгляда, словно боялся посмотреть в глаза.