Страница 42 из 44
Поцелуй. Не знаю, с чем его сравнить. Он медленный и начинается с мыслей о нем в метро и автобусе по дороге домой, а продолжается у подъезда, когда я улавливаю ее дыхание и вижу бархатную тень на близком-близком лице. Касание сухих губ — это как приглашение к увлекательному путешествию. Поцелуй длится долго, его цветочный аромат и восхитительный вкус сливаются воедино, проясняя черты единственной девушки на свете. Приходит ощущение великого достижения. Наташа чуть-чуть отстраняется и пристально смотрит мне в глаза. Взглядом она пытается объяснить, что власть над стихией, которую она только что заставила стать смирной, вскоре с легким сердцем будет дарована мне.
— Спокойной ночи, — говорит она.
— Спокойной ночи, — эхом отвечаю я ей и, когда она исчезает в подъезде, отталкиваюсь от земли и беззаботно лечу домой. На лице блаженство, обращенное к скрытой за облаками звездной карусели. Долетев до общежития, спешиваюсь и стираю с губ помаду, а с лица торжество. Мне хочется сохранить пока поцелуй в секрете. Но вид у меня все равно такой сияющий, что в этот момент я, наверное, похож на человека, досрочно сдавшего зачеты и курсовую работу.
Наш дом в деревне очень старый, и я приезжаю туда только в теплое время года, чтобы жить на веранде и не топить каменку. Не имею представления, что там происходит зимой. Пока ставлю поскрипывающую раскладушку, вешаю на крюк прорезиненный плащ с капюшоном и раскладываю на днищах перевернутых бочек привезенные с собой вещи, мама готовит омлет и приносит из огорода лук и зелень. Потом мы ужинаем, и мама уезжает, желая мне на прощание творческих успехов. Первую ночь я не сплю, внимательно слушая все звуки, которые могут прозвучать до рассвета. Утром я уже свой тут и начинаю производить собственные шумы.
У крыльца стоит большой металлический котел с дождевой водой для поливки. Прошлым летом я запустил в него выловленных на большую удачу плотвиц и наблюдал, как они плавно движутся, трепеща плавниками и трогая носами стенки котла. Как-то к ним попала лягушка — ее пришлось выуживать с помощью длинной проволоки с крючком на конце. В начале осени я в большой спешке уехал из деревни и вспомнил про рыб только пару месяцев спустя. По городским улицам уже гуляла метель, и соседские дети гремели на лестничной площадке санками.
Про зазимовавших рыб узнал мой приятель, скульптор Альберт. Мы пили на кухне азербайджанский коньяк и вслух вспоминали украшенную задорными мелочами жизнь. Услышав про котел с плотвицами, Альберт немедленно усадил меня рисовать проезд в деревню, а сам принялся разыскивать телефонный номер фирмы, занимающейся транспортировкой мороженого мяса. На следующий день он поехал в деревню вместе с рабочими, чтобы поскорее снять размеры ледяной глыбы. Я попросил, чтобы с котлом, когда будут выколачивать из него лед, обращались поосторожнее.
Вместе с другими работами Альберта плотвицы поехали на выставку в Амстердам. Вскоре Альберт позвонил мне и сообщил о грандиозном успехе экспозиции. «В следующий раз заморожу пингвина. Или человеческое дитя, — сказал Альберт, хвастаясь успехом экспозиции. — Правда, техника потребуется посложнее». — «Заморозь себя», — посоветовал я ему.
Подставку, изготовленную для ледяной глыбы, Альберт по возвращении подарил мне. Из нее получился замечательный журнальный столик. Саму глыбу доставили на рефрижераторе обратно в деревню, и те же рабочие вернули ее в котел.
В начале апреля Альберт вдруг объявился с предложением: «Слушай, давай туда съездим. Хочется посмотреть, как они там». Я сразу понял, о ком речь. Мы купили билеты на автобус и поехали. Когда оказались около дома, разом замедлили шаг и замолчали. В деревне было свежо и тихо. Влажная земля хлюпала под ногами. Мы, как крадущиеся воришки, подобрались к котлу и с осторожностью заглянули внутрь. И что вы думаете — внутри царила знакомая картина — плотвицы плавали с привычной рыбьей грацией и шевелили хвостами, как ни в чем не бывало.
В очередной раз закрыв глаза, я вижу на темной стороне век светящиеся геометрические фигуры, которые вскоре пропадают, одновременно совлекая темноту, словно та была экраном, скрывавшим от меня вид пустынного шоссе. Утро. Застывший в полете дождик. Нулевой трафик. Превращения продолжаются, и по комнате начинают ходить люди, каждый из которых повторяет одну и ту же слышанную мной раньше фразу. Их гвалт постепенно затихает, и в движущемся молчаливом собрании я замечаю Наташу. Диапроектор памяти ничуть не изменил ее, она такая же, как была днем в библиотечном зале. На кадре, расплывающемся по краям, сохранилась часть привычной обстановки вокруг нее, но если днем она улыбнулась мне и задвигалась среди коллег и читателей веселее, то теперь кажется лишь изображением на нечеткой фотографии. Я смотрю на нее, как на портрет известной телеведущей, которая для большинства людей не имеет ни материального тела, ни фактических координат, ничего, кроме «В девятнадцать сорок пять на Первом канале Центрального телевидения». Открывающееся под действием грез шестое чувство, способное в иные моменты к значительным выкрутасам, на этот раз работает даром, не сообщая положительных новостей. Необходимо отправиться за ними лично, то есть сознательно.
Наташа — самая лучшая девушка. В понедельник я сказал ей: «Ты знаешь, сегодня за утренней вермишелью с остатками кетчупа сформулировал для себя и, если хочешь, для тебя словесный символ реализма — летящая цапля». Она ответила: «Поздравляю, и завтра накормлю тебя домашним обедом — у меня во вторник выходной». Когда она говорит, то забавно морщит лоб. Узнав, что ее фамилия Шаронцова, я тут же хотел заметить: «Ты со своим „Ш“ на шаг впереди моего „Щ“», — и вдруг понял, что не хочу больше играть со словами, с этими воображаемыми боевыми слонами. Они не те. Слова это только слова. Им не затмить человека, который способен сделать простую и очень важную вещь — быть рядом.
Вместе с ней работают две ее школьные подруги. Все три улыбаются мне, и я приближаюсь к библиотечному барьеру, словно жених-дуэлянт. Заказываю Карамзина — «Записки старого московского жителя». Ничего пока не сказал ей о книге: тружусь, как подпольщик, безжалостно загибая утренние занятия. Последнее время за письменный стол сажусь сразу после завтрака — работа продвигается значительно лучше, и заодно я борюсь с привычкой откладывать окончания сценок на потом.
Хорошо, что Наташа не стала интересоваться подробностями моего академического отпуска, ведь одно время мне было совсем хреново. Я перестал доверять собственным ощущениям и впал в такую эмоциональную бедность, что даже безобидные комедии меня раздражали и вызывали головную боль. Царапина от Мечеслова осталась до сих пор, и ничего удивительного — во время харакири перо с пожизненной гарантией раскололось надвое.
Когда я иностранцем с Севера вернулся в Москву, то, перечитывая свои заметки, понял, что на реальный сюжет они бросают лишь собственную тень. Была бы у меня шпага, я нанизал бы листки на клинок и отправился на людную площадь, где среди прогуливающихся сеньоров и сеньорит приятно выступить глашатаем собственного произведения. Но меня окружали другие реалии — приближалась зимняя сессия: шесть экзаменов, восемь зачетов. Кругом происходили перемены, а я безвылазно сидел в своей комнате, перелистывал кухонным ножом написанные страницы и следил, как их строки медленно ведут меня к осуждению. Пришлось предупредить в деканате и, навестив родителей во время незаслуженных каникул, вернуться на Север, где вместо ожидания спонтанно рождающихся фрагментов я начертал на листке простенький план из десяти пунктов, приковался к письменному столу и принялся за работу, которая очень походила на выкапывание из земли медного горла. Ползавшая по полу черепаха успокаивала меня своим видом, подтверждая, что жизнь без спешки возможна.
Теперь мое творение не кашляет и почти окончено. В будущем каким бы случайным тиражом оно ни разлетелось по разным уголкам света, включая один дом в Колчестере, столик на детской площадке в пригороде Тель-Авива, свободное сиденье автомобиля, следующего на Чикомосток, и что угодно — книжную полку, скамейку в парке, мусорный бак — любое место, куда из ее рук перейдет отработавший и с той поры уже не главный экземпляр, несмотря на саму возможность подобного путешествия, один из оттисков рыщущей мысли останется у меня, печатью на сердце, чтобы в нужный момент напоминать о темных лесах, из которых я вышел, отсеча от себя гидру воспоминаний — мечтательную половину личности.