Страница 8 из 25
– Я лишил себя силы, – сказал он мне после того, как Милон отправился спать, оставив нас обсуждать предложение Помпея. – И где же в том добродетель? Какую пользу я принесу своей семье или своим принципам, застряв в этой мусорной куче до конца жизни? О, без сомнения, когда-нибудь я смогу стать своего рода блистательным примером, на котором будут учить скучающих учеников: человек, который неизменно отказывался идти на сделки с совестью. Может, после того как я умру, мою статую даже воздвигнут в задней части ростры. Но я не хочу быть монументом. Мой талант – это талант государственного деятеля, и он требует, чтобы я пребывал живым и в Риме.
Он помолчал, а затем добавил:
– Но, с другой стороны, мысль о том, что придется преклонить колено перед Цезарем, почти невыносима. Пережить все то, что пережил я, а потом приползти к нему, как какой-то пес, который понял преподанный ему урок…
В конце концов, мой хозяин удалился спать, все еще пребывая в нерешительности, и на следующее утро, когда Милон заглянул к нему, чтобы спросить, какой ответ ему следует отвезти Помпею, я не мог предсказать, что скажет Цицерон.
– Ты можешь передать ему следующее, – ответил тот. – Что вся моя жизнь была посвящена служению государству и что, если государство требует от меня, чтобы я примирился со своим врагом, я так и поступлю.
Тит Анний обнял его, а потом немедленно отбыл на берег в своей боевой колеснице. Рядом с ним стоял его гладиатор – вместе они были такой страшной на вид парой громил, жаждущих драки, что оставалось только дрожать за Рим и бояться той крови, которая должна была пролиться.
Было решено, что я покину Фессалонику в конце лета, чтобы отправиться со своей миссией к Цезарю сразу по окончании сезона военных кампаний. Ехать раньше было бессмысленно, поскольку Гай Юлий со своими легионами далеко углубился в Галлию, и из-за его привычки к быстрым маршам невозможно было с уверенностью сказать, где он может находиться.
Цицерон провел много часов, трудясь над письмом. Много лет спустя, после его смерти, нашу копию письма захватили власти вместе со всей прочей перепиской Цицерона и Цезаря – возможно, на случай, если она противоречит официальной истории: дескать, диктатор был гением, а все, кто оказывал ему сопротивление, – глупыми, жадными, неблагодарными, недальновидными и реакционными. Я полагаю, что письмо было уничтожено. В любом случае с тех пор я никогда больше о нем не слышал. Однако у меня все еще есть мои стенографические записи, охватывающие основную часть тех тридцати шести лет, что я работал на Цицерона, – это такая громадная масса непонятных иероглифов, что невежественные сыщики, обыскавшие мой архив, наверняка сочли их безобидной тарабарщиной и не тронули. Именно по этим запискам я сумел воссоздать многие беседы, речи и письма, по которым составлена эта биография Цицерона, в том числе и его унизительное воззвание к Цезарю – так что в итоге оно не пропало.
Фессалоника
от Марка Цицерона Гаю Цезарю, проконсулу, – привет.
Надеюсь, ты и твоя армия в добром здравии.
К несчастью, между нами за последние годы возникло много недопониманий, но есть одно недопонимание, которое – если оно существует – я должен рассеять. Я никогда не переставал восхищаться такими твоими качествами, как ум, находчивость, патриотизм, энергия и умение командовать. Ты по праву занял высокое положение в нашей республике, и я хотел бы увидеть, как твои усилия увенчаются успехом как на поле битвы, так и на государственных советах – что, я уверен, и произойдет.
Помнишь, Цезарь, тот день, когда я был консулом и мы обсуждали в Сенате, как наказать пятерых предателей, устроивших заговор с целью уничтожить республику и убить меня? Страсти бурлили. В воздухе пахло насилием. Каждый не доверял своему соседу. Удивительно, но даже на тебя пало несправедливое подозрение, и, не вмешайся я, цветок твоей славы мог бы быть срезан прежде, чем получил бы шанс расцвести. Ты знаешь, что это правда. Поклянись в обратном, если осмелишься.
Колесо фортуны сейчас поменяло нас местами, но разница в том, что теперь я немолод, в отличие от тебя тогдашнего, имевшего золотые перспективы. Моя карьера закончена. Если б римский народ когда-нибудь проголосовал за мое возвращение из изгнания, я не стал бы искать никакой официальной должности. Я не встал бы во главе какой-либо партии или фракции, тем более той, которая вредна для твоих интересов, не добивался бы отмены какого-либо закона, принятого во времена твоего консульства. В то короткое время, что осталось мне на земле, моя жизнь будет посвящена лишь одному: восстановлению состояния моей бедной семьи, поддержке моих друзей в суде и служению, по мере сил, благополучию государства. В этом можешь не сомневаться.
Я посылаю тебе это письмо с моим доверенным секретарем Марком Тироном, которого ты, возможно, помнишь. Можешь не сомневаться, что он передаст конфиденциально любой ответ, какой ты пожелаешь дать.
– Что ж, вот он, позорный документ, – сказал Цицерон, закончив писать. – Но, если однажды придется прочесть его вслух в суде, вряд ли мне придется сильно за него краснеть.
Он тщательно и собственноручно скопировал письмо, запечатал его и протянул мне.
– Смотри в оба, Тирон. Подмечай, как выглядит Цезарь и кто с ним. Я хочу, чтобы ты предоставил мне об этом точный доклад. Если он спросит, в каком я состоянии, запинайся, говори нехотя, а после признайся, что я полностью сломлен и телом, и духом. Чем больше он будет верить, что со мною все кончено, тем больше вероятность, что он позволит мне вернуться.
К тому времени, как было дописано письмо, наше положение действительно стало куда более опасным. В Риме в результате публичного голосования, подтасованного Клодием, был награжден должностью губернатора Македонии старший консул, Луций Кальпурний Пизон, тесть Цезаря и враг Цицерона. Пизон вступил в должность в начале нового года, и вскоре в провинции ожидались первые из его служащих. Схвати они Марка Туллия, они могли бы убить его на месте. Еще одна дверь начала закрываться для нас, так что тянуть с моим отбытием было больше нельзя.
Я страшился нашего эмоционального расставания и знал, что то же самое чувствовал и Цицерон, и поэтому, по негласному уговору, мы решили этого избежать. В ночь перед моим уходом, когда мы в последний раз обедали вместе, он притворился усталым и рано ушел в постель, а я уверил, что разбужу его утром, чтобы попрощаться. Но на самом деле я без всякой шумихи ускользнул перед рассветом, когда во всем доме было еще темно, – именно так, как он и хотел.
Планций отрядил сопровождающих, которые перевели меня через горы до Диррахия, а там я сел на корабль и отплыл в Италию – на сей раз не прямиком в Брундизий, а на северо-запад, в Анкону. Этот морской переход был куда длиннее нашего предыдущего и занял почти неделю. И все равно путь по морю был быстрее, чем по суше, и имел то добавочное преимущество, что я не наткнулся на агентов Клодия.
Никогда еще я не путешествовал самостоятельно на такие большие расстояния, не говоря уже о том, чтобы делать это на корабле. В отличие от Цицерона, я страшился моря не потому, что боялся попасть в кораблекрушение или утонуть. То был, скорее, страх перед огромной пустотой горизонта днем и перед сверкающей безразличной громадой Вселенной ночью.
В ту пору мне было сорок шесть лет, и я сознавал пустоту, в которой мы путешествовали: сидя на палубе, я часто думал о смерти. Я столько всего повидал! Каким бы стареющим ни было мое тело, душой я был еще старше. Как мало я тогда осознавал, что на самом деле прожил меньше половины жизни и что мне суждено увидеть то, перед чем померкнут и станут незначительными все прежние чудеса и драмы…
Погода стояла благоприятная, и мы без происшествий высадились в Анконе. Оттуда я пустился по дороге на север, спустя два дня пересек Рубикон и формально оказался в провинции Ближняя Галлия. Эти места были мне знакомы: шесть лет назад я совершил сюда путешествие вместе с Цицероном, когда тот стремился стать консулом и вербовал сторонников в городах вдоль Эмилиевой дороги[13].
13
Эмилиева дорога соединяла города Пьяченцу и Римини.