Страница 13 из 25
– Мой учитель, Моисей Цзынович, говорил: нет ничего темного, что не может стать светлым; нет ничего светлого, что рано или поздно не становится темным, – вдруг почувствовал неприятное томление в желудке. Будто сболтнул лишнего. «Да нет, – поспешил себя успокоить. – Вроде бы…»
Казалось, шеф не обратил внимания:
– Значит, все-таки слияние… – Геннадий Лукич произнес едва слышно, почти про себя. Потом засыпал вопросами: каким образом это происходит? При каких условиях? Можно ли ускорить процесс?
– Да я и сам не все понимаю, – он решил: лучше признаться честно. – Проблема в том, что приходится работать с подлинниками…
– Как? – Геннадий Лукич удивился. – Разве не существует переводов?
– Нет-нет, – он заторопился. – Конечно. И даже несколько, но очень уж неполные. Особенно комментарии: понимаете, у китайцев много разных школ. Одна противоречит другой… В общем, трудно. Хотя, я слышал… – он вдруг споткнулся.
– Ну-ну, смелее.
– До войны… Говорят, существовала одна рукопись. Но в тридцать седьмом…
– Фамилия? – шеф не дослушал про тридцать седьмой.
Пришлось объяснять, что не помнит, в каталоге Публички этот автор не значится.
По дороге домой вспоминал сморщенную ладошку, которой прикрывался Моська: неужели все-таки подвел старого учителя?.. Вечером – улучил момент, когда мать вышла из комнаты, – спросил: «Один человек сказал: нет ничего светлого, что рано или поздно не становится темным. Как думаешь, ему ничего не будет?» Люба пожала плечами: «Смотря какой человек. Ты, что ли?» Покачал головой. «А кто при этом присутствовал?» – умная сестра как всегда зрила в корень. «Да так, многие… – Дома про Геннадия Лукича не знали. Шеф предупредил, не надо болтать лишнего: враги человека – домашние его. Видимо, пошутил. – Вот ты, если бы услышала, как бы это поняла?» – «Не знаю, отстань!» – Сестра стояла у шифоньера, прикладывала к голове недовязанную шапочку. Свяжет и распустит, как Пенелопа, только непонятно, кого ждет. «Люб, ну мне правда надо». – «Как-как? Да как угодно. Например, докторская колбаса: раньше была вкусная, а теперь… Или, вон, – ткнула пальцем в зеркало. – Круги под глазами. И, заметь, темные». – «А раньше были светлые?» – подпустил шпильку. «Раньше вообще не было».
Слава богу, обошлось. Теперь, лежа в темноте, он думал: вернусь, надо навестить Моську. Не из-за той истории. Рассказать про диссертацию – пусть старик порадуется. А еще про Китай: мол, ездил, видел своими глазами. Наверняка тоскует по родине…
Самое удивительное, та рукопись нашлась. Уже через неделю.
– Прошу, можешь использовать, – Геннадий Лукич протянул картонную папку. – Признаться, я тоже пробежал. Шелухи много, но в остальном китайцы – молодцы. Надо же, слияние темного и светлого… Главное обосновать теоретически, а практика приложится. Как у Ленина, а?
Осторожно развязывая папку, подумал: у Ленина вроде бы наоборот, практика – критерий истины.
– Но тут же… – на титульном листе фамилия переводчика была замазана черной тушью. – В диссертации полагается делать ссылки. А здесь…
– Слушай-ка, – шеф спохватился, – а ведь я так и не пообедал. Догадываюсь, что и ты. – Снял телефонную трубку. – Алевтина Дмитриевна, голубушка, организуйте-ка чаю с бутербродами. На двоих… Нет-нет, это лишнее… Колбаска – замечательно… Любишь докторскую колбасу?
Он кивнул неуверенно.
– Теперь о главном. Наша сила в единстве: нефтяники, сталевары, железнодорожники, горняки, проходчики, долбившие мерзлый грунт, и те, кто работал на приисках, и ученые, и солдаты Советской армии… Чьи-то фамилии мы знаем, другие – их имена неизвестны, но все они сделали великое дело: удержали страну. Спасли от окончательного распада…
«От окончательного распада…» – за этими словами ему почудилась бездонная правда, которую затушевывали привычные победные реляции, навязшие на зубах.
Женщина в кружевном передничке и с белой наколкой в волосах внесла поднос, прикрытый бумажными салфетками:
– Снять, Геннадий Лукич?
– Спасибо, я сам. Кстати, как ваша дочь, выздоравливает?
Женщина заговорила про больницу, что-то про операцию и лекарства, шеф кивал сочувственно, спрашивал, не надо ли вмешаться. Он не слушал, почему-то вспоминал того старика: довоенный знакомый матери – изредка навещал ее по старой памяти. Давно, еще в детстве. Потом исчез.
С этим стариком мать вела особые разговоры. Однажды, когда речь зашла о пропавших фотографиях, тех самых, вместо которых вывезла оплаченные жировки, сказала: «Может, и к лучшему. Пришлось бы вырезать». Он понял, о чем она: альбом, семейный, соседки по бараку. Вместо лиц то и дело попадались пустые овалы. Тетя Рая никому не показывала, он сам залез под лежак. Потом, когда рисовал людей, некоторым вырезал лица, думал: так надо. Но у соседки аккуратно, бритвой. Если по карточкам выдавали бритвы, мать меняла их на хлеб. Приходилось большими ножницами, портновскими, – сперва протыкал, вырезал потом. Получались пустые шары. Мать спрашивала: а это у тебя кто, марсиане? Про марсиан читали лекцию в клубе: есть ли жизнь на Марсе?
Как все глуховатые люди, старик говорил слишком громко: о нормах выработки – они назывались кубики (он не удивлялся новым словам – с каждым годом их только прибывало: маргарин – раньше был только комбижир, кровать – раньше были нары, полотенце – раньше тряпка). О жирах, которых катастрофически не хватало, старик говорил с уважением. Как и о мерзлом грунте – в нем вымораживали вшей. Он слушал и запоминал: с вечера выкопать ямку, спрятать в нее рубаху, засыпать землей, но так, чтобы краешек торчал, например рукав. К утру все вши повылазят, обсыпят как белым инеем. «Тише, тише», – мать пугалась, подходила к двери, выглядывала в коридор. Голос старика становился глуше. Потом их надо давить, топтать обеими ногами. И снова о бригадирах и десятниках, выживавших на чужой крови. Мать опять за свое: «Тише, тише…» Притаившись в другой комнате, он слушал о темной стороне светлой советской жизни. Слушал и верил старику.
Однажды тот упомянул гребенку – он подумал: это о гнидах – потомстве недовымороженных вшей. Беловато-прозрачные бочонки, прилипшие к волосам, сестры вычесывали частыми железными гребенками. В детстве мать говорила: слава богу, ты у нас мальчик. Можно сбрить.
Оказалось, гниды ни при чем. Старик рассказывал о поезде. Еще довоенном. Их куда-то везли, долго, месяца два. Он думал: СССР, конечно, огромный, но все-таки не бескрайний. Шестьдесят дней – впору обогнуть земной шар. Некоторые пассажиры пытались убежать, прямо в пути, – чему он дивился восьмилетним разумом: не могли дождаться остановки? Старик сказал: дырки в полу. Пробивали, надеясь съежиться, перележать между рельсами. Для того и гребенка, которую крепили под днищем, – чтобы зубья разорвали их в клочья.
Когда подрос, он понял, что это был за поезд. И кто такие они – те странные пассажиры. Но в гребенку не слишком верилось. Думал, тюремный миф.
Казалось бы, Геннадий Лукич говорил о том же самом: о непомерных испытаниях, выпавших на долю советского народа, но – иначе, не различая темной и светлой стороны: будто во славу общей победы они уже слились в единое целое, как и предсказывали великие китайцы древности. Да, он верил старику, но Геннадию Лукичу – тоже. И дело не в словах. А в том, что в устах Геннадия Лукича эти безликие слова о спасении Державы обретали подлинную вескость, как если бы про шкаф говорил столяр, про жареную картошку – повар, а про мерзлый грунт – старый глухой зэк, вышедший на волю по амнистии после XXI съезда КПСС…
Женщина в белой кружевной наколке вышла из комнаты, аккуратно прикрыв за собой дверь.
– Дочь у нее в больнице, – Геннадий Лукич разливал чай. – Тебе как, покрепче?.. Есть люди, которые полагают, что победа, одержанная такой ценой, вовсе не победа. И я их не осуждаю. Скорей мне их жаль. У этих людей своя, маленькая правда. Сам я предпочитаю жить с большой. Как ты говорил: учитель, наставник и пестун? – Пододвинул тарелку с бутербродами. – Моисей Цзынович – твой учитель. Неизвестный автор – наставник. А я, будем считать, пестун. Выходит, мы все делаем общее дело. Так что работай на совесть, не подведи…