Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 6



* * *

— Ерунда какая-то… — в несчетный раз пробормотала Алина, и в несчетный раз посмотрела за на торопливое мелькание елок за окном электрички. — Ничего не понимаю.

Она уже полтора часа крутила в руках бабушкино наследство — пузатую трехлитровую банку, в которой не было ровным ничего. Если не считать замысловатой этикетки, усыпанной, как бисером, мелкими буквами, которые хоть и складывались в более-менее связный текст, но, казалось, не несли в себе никакого смысла. Только тоску и сумятицу.

— В саду темно, кровать пуста. Во имя чистоты искусства… — читала Алина этикетку и чувствовала, как голова наполняется гулом, а в висках стучит то ли кровь, то ли колеса электрички. — Во имя чистого листа. Здесь рай сплошной, здесь высота…

В том, что эту буру писала бабушка, не было никаких сомнений. Ее аккуратный почерк, отточенный еще гимназическими перьями, невозможно перепутать ни с чем. Да сама по себе этикетка — не редкость, бабушка всегда подписывала банки с вареньем, дотошно указывая из чего и когда оно сварено. Но что бы так… Да еще стихами…

— Здесь пребывает Заратустра…

Ей богу, если бы она не видела бабушку за неделю до смерти, сейчас решила бы, что все это писал человек, мягко говоря, неадекватный. Но еще в прошлое воскресенье бабушка встречала ее на крыльце, радуясь так, словно не видела внучку по меньшей мере с прошлого лета, поила золотистым липовым чаем, и болтала по своему обыкновению без умолку. Про то, что погода установилась замечательная и будет такой сорок дней, что помидоры хорошо завязались, что соседская корова отелилась, и соседка теперь продает меньше молока, чем обычно, а другая соседка, Анна Львовна, подарила клубничные усы просто волшебного сорта и они, кажется, прекрасно прижились. А еще про то, что она наконец-то продумала свое завещание до последней мелочи, и теперь полностью им довольна — каждый должен получить именно то, что ему больше всего нужно. «Завещательная» тема была такой же вечной, как погода и клубничные усы. Сколько Алина себя помнила, бабушка писала завещание, как Лев Толстой: продумывала, переписывала, охотно о нем рассказывала, но никогда никому не показывала. И тогда Алина только отмахнулась («Ну, ладно тебе, Ба! Какое завещание! Ты живее меня выглядишь!»), и боже, как она была не права! Всего неделя, и неугомонная бабушка замолчала навсегда, завещание прочитано, все, согласно последней воле, поделено, и Алина часть прекрасно поместилась подмышкой. Неужели эта пустая банка именно то, что больше всего ей нужно? Или все дело в этикетке?

— Здесь красота иного чувства. Здесь золотые холода. Русалка на ветвях болтается, и чтоб ей было пусто…

Вот именно, чтоб ей было пусто! За полтора часа тупого созерцания Алина выучила этот бред до последней запятой, до последнего нелепо вынесенного в отдельную строку восклицательного знака. Но поняла только небрежную карандашную приписку в конце: «Алина, пожалуйста, верни банку туда, где я ее взяла». Относительно поняла. Все равно осталось неясным, куда и зачем надо вернуть треклятую банку. Но основным вопросом, за которым все остальные меркли и стыдливо поджимали куцые хвостики: зачем вообще бабушка завещала ей пустую банку? К примеру, тетушка получила в наследство дом, двоюродная сестра Марьяшка фамильное кольцо с изумрудом, соседка Анна Львовна пальму в кадке и чудовищных размеров кактус, рождающий каждый год по алому бутону. И на Алинину банку все прочие наследницы посматривали иронично.

— Надо же! — фальшиво восклицала тетушка. — Ладно бы с солеными огурцами банка, а так…

— И кто бы мог подумать! — вторила ей Марьяшка. — Любимой внучке — стеклотару… Ну, ты не переживай. Снеси в пункт сдачи, копеек пятьдесят получишь, еще немного добавишь и на «Чупа-чупс» хватит.

А тишайшая Анна Львовна не сказала ни слова, красноречиво покосилась на банку и шустренько уволокла неподъемную пальму домой.

Алина молча простилась со старым домом, где стремительной ласточкой пролетело ее детство, провела ладонью по облупленному столу, на котором каждое утро ждал ее стакан с парным молоком, поправила кружевное покрывало на бабушкиной кровати и, взяв банку подмышку, зашагала к электричке, напевая про себя, чтобы не разрыдаться, подходящую случаю детскую песенку: «Вот горшок пустой, он предмет простой, он никуда не денется…» Но под бодрым ритмом песенки плескалась глухая обида. Первая в жизни обида не на Сранского начальника, не на гололед и мокрый снег, а на единственное родное и бесконечно любимое существо, на бабушку. «Зачем она так со мной, — булькали горькие мысли. — Пусть бы лучше ничего не оставляла… Да и не надо мне ничего на пресловутую «память», я так каждый ее жест, каждое слово помню… Но при Марьяшке, при тетушке зачем?…» Нести все это в себе стало совсем невыносимо, и так стыдно, что уже взбираясь на платформу, Алина завопила в голос:



— И потому горшок пустой, и потому горшок пустой ГОРАЗДО ВЫШЕ ЦЕНИТСЯ!

— Ненормальная, — укоризненно прошептали ожидающие электричку дачники и суетливо, по-пингвиньи подтянули поближе к ногам сумки и корзинки.

«Ну и пусть! Ну и наплевать!» — после только что пережитого позора обвинения в сумасшествии Алину уже ничуть не трогали. Да и обидными уже не казались, слишком часто ее называли ненормальной. А если быть точнее, то всегда. В этом и крылись корни ее пожизненного одиночества: где бы она ни появлялась, будь то суетливая группа детского сада, неорганизованный школьный класс, безалаберный студенческий курс или новый трудовой коллектив — рано или поздно она всегда оказывалась изолированной: последней в строю, за отдельным обеденным столом, за отдельной партой, в отдельном закрытом глухой дверью кабинете. Словно упавшая в молоко капля растительного масла, желтое на белом.

Алина плюхнулась на пустую скамейку, прижала к животу «предмет пустой» и только тогда заметила, что помимо банки унаследовала и бабушкину белую кошку Пемоксоль. Точнее, Пемоксоль унаследовала Алину: сама увязалась следом, умудрилась не отстать по дороге, проскользнула в закрывающиеся двери электрички и, счастливо мурлыча, устроилась на скамейке рядом. И, свернувшись калачиком, проурчала все полтора часа, пока электричка, отдуваясь и напряженно стуча колесами, перла в сторону города измученную умственным напряжением Алину.

— И бродит кот вокруг холста, и днем, и ночью простота, — сливалось с ритмом колес неуклюжее стихотворное плоскостопие. — И кисло так, и очень грустно…

И очень грустно…

* * *

Утром следующего дня Алина аккуратно отлепила этикетку от банки, принесла ее на работу и прикнопила возле своего стола. «Ну вот, — подумала она удовлетворенно, любуясь бабушкиной каллиграфией. — Теперь и у меня есть что-то, способное обо мне рассказать. А что? Может, кто-то и догадается, что все это значит».

Этим «кем-то догадливым» оказалась Звягинская секретарша Ольга. Она влетела в приемную на минуточку («Алин, я на минуточку! Мне Сранский вчера письмо продиктовал, а распечатывать не велел. Сказал, что еще коррективы вносить будет. Оно вот тут сохранено… Я тебе сейчас открою») и осталась на долгих полчаса, пришпиленная этикеткой к стенке, как бабочка Лимонница.

— Ой, что это у тебя? Стихи? А откуда? Вчера не было… Слепой ковбой не видит прерий. Игра на ощупь — мир иной. К тому же ночь и за стеной уже пьяны по крайней мере. По крайне мере… — Ольга оторвалась от текста, поправила очки и задумчиво посмотрела не на Алину, а словно сквозь. — Знаешь, а что-то в этих стихах есть. Какая-то загадка… И вроде простая, только руку протянуть… В саду темно, кровать пуста, во имя чистоты искусства, — бормотала она, снова повернувшись к стене, а Алина смотрела на ее острые плечи и робкий завиток волос на длинной шее и думала, как может хрупкая и легкая Ольга носить такое тяжелое, как несварение желудка, имя.

— Алина! Ну, Алька же! — нетерпеливо окликнула Ольга. — А почему «пребывает» с ошибкой написано?