Страница 14 из 30
Не трудно догадаться, что меня к этому обязывало чувство долга перед моим соавтором. Впрочем, и с ним объясниться по этому поводу в суматохе жизни, которая нас скоро чисто физически развела, не довелось.
Любая рана, если она не смертельна, в конце концов затягивается. Я постепенно перестал вспоминать об этом грехе молодости, когда обстоятельства и сам мой соавтор вдруг об этом мне напомнили. Практически сорок лет спустя. Даже у Александра Дюма, при всей его любви к расстояниям в пространстве и времени, такой дистанции в романах не было.
Шло представление моего «романа-биографии» «Четыре „Я“ Константина Симонова» в самом большом книжном магазине Москвы на Мясницкой. Народу пришло много, но преобладала, к моей вящей радости, «Комсомолка». Обнаружил я среди гостей и сильно постаревшего, в коляске Илью.
Он с видным удовольствием взял у меня из рук томик романа с нежным посвящением, а мне с как всегда таинственным видом, который мог предвещать что угодно, протянул папку с какими-то бумагами, в явной надежде, что я тут же ее открою…
Если бы я к тому времени не забыл напрочь о злополучном опыте нашей совместной работы, я бы подумал, что он вновь предлагает мне соавторство.
Поклонников много, автор один… Так что, несмотря на проявленную Ильей настойчивость, заглянуть в его досье мне удалось только по возвращении домой.
Ее содержимым был полуторагодовалой давности номер до того момента неизвестной мне газеты «Вечерний клуб», приложения к «Вечерке». Я развернул газету и ахнул. Старое, как бы сказал шолоховский Яков Лукич, возвращалось сызнова.
Мое первое побуждение было – отложить, отбросить ее в сторону. Второе – раскрыть снова. Сорок один год минул. Сколько за это время фундаментальных литературных сочинений родилось и ушло в небытие. А наша злополучная «Чечетка налево» здравствовала и даже вот удостоилась перепечатки, хоть и «с сокращениями».
Оказывается, через двадцать лет после появления фельетона вышла книга Людмилы Марковны «Аплодисменты» (и как это я пропустил ее!), где она по вполне понятным причинам не обошла и наше с Ильей Мироновичем совместное творение.
Прошло еще двадцать лет, и редакция «Вечернего клуба», следуя распространившейся моде устраивать «шумы вокруг былых скандалов», тоже вспомнила о нем. А заодно и о книге.
Рядом с фельетоном – выдержка из нее под недвусмысленным заголовком: «Страшное помнится долго».
За комментариями обратились к Шатуновскому. Поясняя (любимое им словечко!), приведенные Гурченко факты, он стоял на своем: «У Людмилы Марковны провалы в памяти».
А дальше уж совсем интригующее «Дознание», вернее, стенограмма его в Английском клубе сорок лет спустя. В возрожденном не сорок – восемьдесят лет спустя Благородном собрании, то есть бывшем Колонном зале Дома союзов Людмила Гурченко пела, танцевала и отвечала на вопросы. Затянувшуюся паузу в своем творческом развитии она теперь объясняла не появлением фельетона, а законом природы, когда «популярность опережает и умение жить, приспосабливаться. Так было со мной». Шатуновскому и здесь не изменил его мрачный юмор. Разъяснив со свойственной ему обстоятельностью, что против концертов юной Людмилы «на шпульно-катушечной фабрике в компании с Яшей Большим и братьями Подшиваловыми» мы выступили для ее же блага, он заявил, что и сейчас взялся за перо единст венно с филантропической целью – напомнить, что у фельетона был еще и второй автор, Боря Панкин, которого Людмила Марковна почему-то ни разу не упомянула, чем нарушила его авторские права. Не скажу, что я очень уж был благодарен старому товарищу за столь своеобразную защиту моих интересов. Но и сердиться на него был не в силах.
Его комментарии показались мне остроумнее, чем сам фельетон. Но я невольно вспомнил слова другого фельетониста, Леонида Лиходеева, которого я, уже став главным редактором, с удовольствием печатал в «Комсомолке», когда ему отказала «Литературка», убоявшись его заштрихованных нападок на власть.
– Борис Дмитриевич, – любил повторять Лиходеев, – самое плохое, когда хорошо делают то, что вообще не надо делать.
И это я отношу, конечно же, к «Чечетке налево». Да простит меня мой дорогой друг и соавтор.
Простил.
Два мира – два шапиро
Название этой главки принадлежит, естественно, мне. Motto – Д. П. Горюнову. Поработав несколько лет после «Комсомолки» первым заместителем главного «Правды», Горюнов осел на посту генерального директора ТАСС.
Просматривая в урочный час телеграммы иностранных информационных агентств, он наткнулся на сообщение главы московского отделения Ассошиэйтед Пресс Генри Шапиро о том, что… в Москве горят склады с бумагой, принадлежащие ТАСС. Он нажал на кнопку звонка:
– Шапиро ко мне.
Нет, речь шла уже не об американце, а об управляющем делами ТАСС. Когда тот возник у его стола, Горюнов сунул ему под нос сообщение.
– Таких сведений не имею, но прикажу проверить, – не растерялся управляющий.
Через пятнадцать минут он вернулся и подтвердил:
– Факт загорания имеет место. Принимаем необходимые меры.
– Свободны, – мановением руки отпустил его Горюнов. И добавил, когда за управляющим закрылась дверь: «Два мира, два Шапиро». Находившийся в кабинете помощник не преминул сделать эти слова достоянием тассовской общественности, после чего они облетели чуть ли не весь мир.
Но до этого всего еще далеко. Пока Д. П. все еще главный «Комсомолки», который в моих глазах все больше выигрывает по сравнению с деспотическим редактором саратовского «Коммуниста». И не за горами уже событие, которое навсегда сделает нас друзьями. Притом что продиктованная возрастом дистанция будет неукоснительно соблюдаться, даже когда я стану министром, а он будет закоренелым и дряхлым, но только физически, пенсионером.
Сохранилась до последних дней и его манера обращаться к собеседнику – с легким рычанием. С вечно звучащим в нем вопросом: дескать, ну, как же ты не понимаешь. Или:
– Ну, как такое могло случиться, как вы (мы, много нас) могли такое допустить…
Как все-таки не погасили «факел»
Вот в такой примерно манере он и обратился ко мне, вызвав на ковер поздним январским вечером 1956 года. На столе у него лежала верстка моей обличительной статьи, которая называлась «Как погасили „Факел“».
– Чьи это у тебя тут «старшие товарищи»? – не спросил – рявкнул он. Не уверен, впрочем, звал ли он уже меня на «ты», или стал так называть после всей этой эпопеи. Я-то «выкал» до конца его дней. В тот момент не это меня занимало, разумеется.
– Старшие товарищи? – переспросил я, уже почти не сомневаясь, что статью мою сейчас зарубят, если уже не зарубили. – Первый секретарь Калужского горкома партии Павлов.
Горюнов издал уже хорошо знакомый мне звук:
– Так почему так и не написал?
Меньше всего я ожидал этого вопроса. И воспринял его как предлог, как удобный повод снять статью из номера. Еще со времен ареста и казни знаменитого генсека комсомола Косарева молодежные газеты в тех далеко не частых случаях, когда они отваживались поднять голос на партийного деятеля, какого бы ранга он ни был, прибегали к эвфемизмам типа «старшие товарищи», «окрик сверху» или что-нибудь еще в этом духе.
Можно было, Богу помолясь, с духом соберясь, раскритиковать даже министра, хоть он наверняка был аж членом ЦК КПСС, но не партийного секретаря какой-нибудь сельской первичной организации. То есть можно было, но лишь назвав его «старшим товарищем» или вообще без чина – по фамилии. Иначе будет противопоставление комсомола партии. Самый страшный грех на свете.
В данном же случае (ого)! речь шла о главе парторганизации крупного областного центра. Так что я ушам своим не поверил, когда услышал:
– Вот и надо назвать всех своими именами.
– Так ведь… – заикнулся я, желая объяснить, что я-то с милой душой, – но вы же знаете…
– Надо назвать его по имени, – непонятно на кого ярясь, пропыхтел Горюнов, и я, не помня себя от радости, сказал, что сделаю это за десять минут.