Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 92 из 105

   — Мы обманываем себя, Таша, тем горше будет похмелье.

   — Я не узнаю тебя, Катишь. Дурные предчувствия? Но можно ли им верить?

   — Я была на аудиенции у императрицы.

   — Конечно, знаю. И что же? Императрица хотела показать тебе свою власть и новые возможности. Но надо ли этому придавать сколько-нибудь большое значение? Император не изменит своего отношения к супруге — это так очевидно.

   — Да, ты права, на очередной аудиенции императрица по-прежнему настаивала на конфиденциях со мной, но только теперь я разобралась для чего.

   — Ваши отношения...

   — Если бы, Таша. Нет, она создаёт свою империю и непременно хочет моего соучастия и чуть ли не единомыслия.

   — Вот уж действительно новость. Но что империя? Вышивок, рисования в альбомах и переписывания стихов из бабушкиных альбомов?

   — Можно сказать и так, но какими средствами!

   — Ты меня положительно интригуешь.

   — Интригую, но чем же?

   — Наша великолепная Мария Фёдоровна проснулась для государственной деятельности! Это компенсация за скуку возле неё императора. Но его величество не дал ей никаких возможностей, кроме занятия незаконнорождёнными младенцами, а эта империя много не сулит. Соски, пелёнки, крики мамок и отвратительный запах — боже, как подумаешь только, становится дурно.

   — Императрица нашла выход. Она объявила, что в воспитательные дома не следует принимать всех приносимых младенцев. Их число в Москве и Петербурге должно быть строго ограничено пятьюстами детьми.

   — А что же делать остальным? Умирать на улице или на пороге воспитательного дома? Какое варварство!

   — О, нет, подкидышей следует сразу по поступлении сортировать.

   — Как это — сортировать? По каким качествам?

   — Таша, императрица всё продумала: по здоровью. Тех, кто слабее, следует оставлять в воспитательном доме; тех, кто здоровее, отдавать в казённые государевы деревни на воспитание добропорядочным пейзанам.

   — Мне решительно чужды эти материи, и всё же я не уверена, что не найдётся множество препятствий. Как можно поручиться, что удастся найти потребное число благонамеренных пейзан? И почему их можно заставить заниматься воспитанием чужих детей?

   — Полно, полно, Таша. Тебе ли не знать, этих пейзан императрица видела только на сцене придворного театра или из окна кареты. Это нисколько не мешает её уверенности, что пейзане ждут этих подкидышей, чтобы мальчиков держать до восемнадцати, а девочек до пятнадцати лет, приучая к правилам сельского домоводства. Императрица так и выразилась: сельского домоводства.

   — Всё это превосходно в мечтах.

   — Какие мечты! Императрица добилась полного согласия его императорского величества. Она с гордостью показала мне уже подписанный им указ.

   — Всё это невыносимо скучно.

   — Но вообрази, императрица начала мне говорить, что она создаст таким образом собственную империю, где будет единовластной решительницей человеческих судеб. Подумай сама, если штат воспитательного дома заполнен, то какова будет судьба принесённых, скажем так, сверх штата больных и слабых детей?

   — Ты спросила её?

   — Осмелилась, на что получила ответ: в воспитательном доме всегда будут вакансии благодаря естественной убыли младенцев.





   — Но императрица сама возмущалась, что в воспитательных домах умирает слишком много детей.

   — Но это же на словах. На деле она успела будто б оговорить с императором, и его величество отозвался с полным безразличием о несчастных. Он считает, что слабосильным из податных сословий нет нужды выживать. Из них получатся одинаково плохие и солдаты, и земледельцы.

   — Боже, такая жестокость!

   — Нет-нет, Таша, я не верю императрице. Она всё перекраивает на свой лад. Его величество не мог быть таким... бессердечным. Я знаю, точно знаю, он всегда думал о своих подданных, говорил об их благе. Он не мог простить императрице и Потёмкину путешествия в Тавриду из-за гибели стада скота и мучений стольких землепашцев. Он всегда говорил об оборотной стороне её человеколюбивых деяний. Нет, это фантазии Вюртембергской принцессы и только, уверяю тебя! Но как же мне трудно было их выслушивать от имени государя!

   — Катишь, ты неисправима. Государь изменился не в один день. Он, если хочешь, мужал год от года.

   — Мужал? Ты называешь появление жестокости возмужанием?

   — Но, Катишь, ты сама не захотела оставаться его ангелом-хранителем на каждый день, ты сама уехала из дворца так стремительно, что никто из твоих друзей не успел прийти к тебе на помощь своими советами.

   — Всякие советы были бесполезны, и ты это знаешь.

   — Видишь, видишь, как неприступна ты в своей гордыне! В конце концов, в ваших характерах с императором существует некое сходство. К тому же тебя ещё отличает твоя неоглядная вера. Ты хочешь видеть людей такими, какими их себе воображаешь.

   — Но ведь каждый поступает именно так. Мне кажется, это свойство человеческой натуры.

   — Ты всегда настаиваешь на правде, Катишь, вот и выслушай меня до конца, не раздражаясь и не обижаясь. Его величество всегда был таким, и только обстоятельства сдерживали до поры до времени его характер. К этим обстоятельствам относились и живые люди, его величество окружавшие. Ты захотела уйти из этого круга...

   — Не я я захотела — обстоятельства стали невыносимыми для моей гордости. Чувство собственного достоинства, наконец.

   — Мы не об этом сейчас говорим, Катишь. Так или иначе ты ушла. Да, вы встречались с его величеством почти каждый день, но... Но между вами пролегла определённая черта. Ты уже не была осведомлена с былой мелочностью о всех событиях двора. Ты узнавала о них в пересказе, а это совсем иное дело. Его величество не мог в любую минуту поделиться с тобой возникающими затруднениями или просто высказать своё огорчение.

   — Но я была совсем рядом, и достаточно было одного слова...

   — В том-то и дело, что слова. А раньше, пока ты жила во дворце, ни в каких словах потребности не было. Всё было проще и легше. Буксгевден всё это видел каждый день и говорил тебе, не правда ли?

   — Таша, я не вижу нужды в нынешних обстоятельствах обращаться к прошлому. Оно мне слишком дорого обошлось.

   — Конечно, дорого. Слишком дорого. Но будь же и ты справедлива к императору. Его окружили солдафоны, которых он предпочитал теплу домашнего очага будущей императрицы. Ты только вспомни, какой невыносимой она была даже в ваши тихие семейные гатчинские вечера. То играла в шахматы — ровно столько, чтобы убить время для пресловутой прогулки, когда она со своими сердечными друзьями пускалась в путь по комнате, чтобы проделать ровно сто кругов.

   — И после каждого круга в шляпу одного из друзей кидалась жемчужина. Идиотичная забава, ничего не скажешь.

   — Ты забыла, каждый круг объявлялся к тому же громким голосом. А перед последним все пускались вперегонки догонять друг друга. Императрица в её пышнейшем туалете бегущая с кем-нибудь из камергеров! Его величество предпочитал на это время выходить из покоев. А кто бы не вышел, если бы была такая возможность! Какие ещё нужны доказательства, как тяготился император семейной жизнью! Ведь вы редко принимали участие в этих забавах?

   — Не принимали никогда. Я всегда сидела за вышиванием, а если позволяла погода, выходили в парк. Там было сыро, пахло землёй, цветами и иногда вдали кричали павлины... Государь радовался, как школьник, этой минутной свободе.

   — Вот видишь! А теперь не стало и такой свободы. Император всегда в окружении офицеров, этого мерзкого брадобрея Кутайсова, и не может быть иначе, потому что императрица без перерыва ему за то выговаривает, пока император не обрывает поток её слов самым неучтивым образом.

   — Но при чём здесь невинные дети, и без того несчастные подкидыши? Так легко себе представить их беспросветную судьбу.

   — Мысль императрицы могла быть занята чем-то совсем иным, и под рукой не оказалось человека — близкого человека, который бы обратил внимание его величества на эту сторону дела.