Страница 4 из 22
– Мы оба обернулись. Меня опьянил аромат ее духов. И она снова пронзила меня взглядом.
– И кто же она? Мы с ней знакомы?
Я взял кусок хлеба. Мне почудилась мечтательность в ее взгляде.
– Я больше никогда ее не видел. Это было мимолетное чувство.
– Зачем ты мне об этом рассказываешь, Микель?
Зачем? Да затем, что мне худо. Мне предстоял ужин с девушкой, в которую я слегка влюблен и которая, насколько я знал, кокетничала с несколькими мужчинами сразу. Я никогда раньше не вел с ней личных и доверительных разговоров. Нет – было бы совершенно невероятно оказаться с ней в постели. Я рассказал эту историю для разминки, потому что я очень застенчив. Потому что я только что похоронил Болоса, а этот фонтанчик посреди библиотеки совершенно нелеп. Он ровно там, где дядя Маурисий, до того как его отправили в психушку, проводил долгие вечерние часы, листая книги, перебирая семейные бумаги, играя на рояле Момпоу[4] или Баха. Или складывая фигурки из бумаги. Я был взволнован, потому что как чужак, инкогнито собирался поужинать в своем собственном доме, который был родовым гнездом семи поколений Женсана, где жили и умерли дед Тон, и прадед Маур, и все прабабки, где родился мой отец, где родился и вырос я и откуда дважды сбегал… Я находился в пространстве, которое было частью моей самой личной и сокровенной жизни. В пространстве, наполненном для меня воспоминаниями.
– Тебе нравится здесь, Жулия?
– Да, очень. – Она уже успокоилась. – По-моему, миленькое местечко.
Так, значит, мой дом – миленькое местечко. Двести лет семейной истории, начиная с Антония Женсаны-и-Пужадеса, официального основателя нашего рода согласно генеалогическому древу, где он фигурирует как Антоний Женсана Первый, Прародитель, до меня, с конца восемнадцатого века и до конца двадцатого, семь поколений семьи Женсана, украсивших свой особняк и обогативших историю, давших фундамент этим стенам, после продолжительных усилий достигли того, чтобы их обитель признали «миленьким местечком». Уму непостижимо.
– Да, действительно, очень милое. Ты не знаешь, раньше это был жилой дом?
– Сомневаюсь… Разве ты не видишь? В таком доме совершенно невозможно жить.
– Ты думаешь?
– Конечно, ты что! Рано или поздно захочешь выбраться из этих стен, сбежать от здешних призраков. К тому же раньше здесь, наверное, было ужасно холодно.
В этом она была права. Жулия продолжала:
– То есть если здесь кто-нибудь и жил, то, скорее всего, это были какие-нибудь чудаки и наполовину зачахшие мамонты.
И в этом она тоже была права. Я решил, пусть она дальше излагает свои идеи.
– А ты знаешь, что я знакома с хозяевами?
– Неужели? – насторожился я. – С какими хозяевами?
– С хозяевами ресторана. Ты знаешь Майте Сегарра, которая замужем, то есть была замужем, за Маноло Сетеном.
– Так сразу и не соображу.
– Да я уверена, что ты их знаешь. Он дизайнер. Не может быть, чтобы ты не…
Я зажег сигарету, пока думал, о ком она там говорит. Жулия, как сорока, набросилась на зажигалку Айзека Стерна[5]:
– Какая красота!
– Старинная вещь.
– Но очень красивая. Откуда?
– Ну конечно! Сетен, дизайнер!
– Видишь, я так и знала, что вы знакомы, – радостно вернулась к предмету предыдущего разговора Жулия.
– И как же ему пришло в голову открыть ресторан?
– Наверное, заскучал. Да и потом, я уверена, он делает на этом немалые деньги.
Я проследил, чтобы Жулия положила зажигалку на место, рядом с пачкой.
– Пока что тут почти пусто, – сказал я, заполняя паузу.
– Мы просто рано приехали. Если хочешь, я потом познакомлю тебя с Майте.
Я смотрел, как Жулия жует кусочек хлеба. Такие белые зубы; сколько раз мне хотелось ее поцеловать. Жаль, что в жизни не следует рассчитывать на чудо.
Я давно знал, что чудес не бывает. Я не раз приходил к различным выводам, всегда предварительным, о том, что есть жизнь и смерть. Или, например, что отличает людей от животных – это желание человечества оставить после себя след; люди с незапамятных времен из кожи вон лезут, чтобы коснуться вечности, хотя это и невозможно. Различными путями – начиная с наскальных рисунков и кончая такими несколько более замысловатыми вещами, как религии. Включая навязчивую идею о продолжении рода и о бессмертии собственных произведений. За все время своего существования человечество выработало всего три способа достижения бессмертия: дети – самый распространенный, религия – самый респектабельный и искусство – самый изысканный. Но что делать такому неверующему и бесплодному человеку, как я? Скорее всего, именно поэтому мне так интересна музыка, которую пишут одни и играют другие; поэзия, написанная незнакомым мне человеком, но способная задеть меня за живое; живопись, которую я не умею ни создавать, ни копировать. Вероятно, именно по этой причине я плачу под музыку Мендельсона и немедленно отправляюсь к какой-нибудь женщине, чтобы она осушила мои слезы. А когда слушаю своего любимого Альбана Берга, никто в мире не может утолить мою боль. Мало людей, способных это понять. Мне очень жаль, что я не музыкант, не художник и не поэт. Я просто-напросто никудышный дилетант, очень чувствительный, разумеется, но неспособный творить. Когда я был маленьким, я плохо учился в школе. Рамон, мой двоюродный брат, задирал передо мной нос, хвастая своими оценками, всегда отличными. В двадцать четыре года он стал инженером текстильного производства и принялся помогать моему отцу гробить фабрику. А я отучился в старших классах, на физико-математическом потоке, и с горем пополам сдал вступительные экзамены в университет. Потом я решил учиться на гуманитарном факультете, но воодушевился не парадигмами глагола и не этажами базилик, а всякого рода заседаниями и комитетами, маем 1968 года и многими другими вещами. Я бросил университет, недоучившись, потому что революция не терпела отлагательств, а Берта была очень хороша. Но когда закончилась война, а Франко умер в собственной постели, я снова влюбился. Наш брак с Жеммой продлился два года, два месяца, двадцать один день и тринадцать часов. Вернувшись домой, к молчаливой и грустной матери, и спросив себя, нужно ли что-то начинать сначала, и если да, то что именно, я осознал, что мне двадцать семь лет и мы с отцом давно не разговариваем. А композитор Хуан Кризостомо де Арриага[6], которого называют испанским Моцартом, умер в двадцать лет. Я чувствовал себя старым как мир и совершенно лишенным душевных сил. Вместо того чтобы купить билет и уехать в Индию за какой-нибудь странной лихорадкой, вместо того чтобы начать сумасшедшую гонку за вниманием благосклонных подруг, я купил абонемент во Дворец музыки и решил, что пусть другие живут своей жизнью, и от души пожелал им удачи. Пятый ряд партера, в самом центре. Я начал усердно заниматься, еще больше читать и сделался поклонником красоты. Сейчас, по прошествии многих лет, есть люди, которые думают, что я много знаю. Смешно, но это так.
– Что рассказать тебе о Болосе?
– Что-нибудь. Что-нибудь личное. Про его молодость.
– Вы ведь не были знакомы, так?
– Были, конечно. Ты сам нас и познакомил. – Она огляделась по сторонам, как будто не хотела больше ни с кем делиться этим, пристально посмотрела на меня и спросила: – Что чувствуешь, когда умирает такой близкий друг?
– Откуда ты знаешь, что Болос был мне близким другом?
– Что ты чувствуешь?
– Ты не знаешь, какое при этом чувство? – Я посмотрел на нее краем глаза и подумал, что она еще очень молода. – У тебя еще ни один друг не умирал?
– Нет. У меня нет друзей.
– Да ладно!
– Правда. Только коллеги и хорошие приятели. – И шепотом: – И любовники. Что при этом чувствуешь?
Я надолго задумался. Очень надолго. И ответил, не глядя ей в глаза, потому что мне показалось, что передо мной Тереза:
4
Федерико Момпоу (1893–1987) – испанский (каталонский) композитор, писал практически исключительно для фортепиано или фортепиано и голоса, разрабатывая испанские и каталонские фольклорные мотивы. – Примеч. ред.
5
Айзек (Исаак) Стерн (1920–2001) – американский скрипач еврейского происхождения, один из крупнейших и всемирно известных академических музыкантов XX в. – Примеч. ред.
6
Хуан Кризостомо де Арриа́га (1806–1826) – испанский композитор, баск по национальности, часто именуемый «баскским Моцартом» или «испанским Моцартом» за раннее творческое начало и раннюю кончину. Творчество Арриаги находилось под влиянием современной ему французской и немецкой музыки, особенно Моцарта и Бетховена. Композитор умер в Париже от пневмонии или туберкулеза, не дожив десяти дней до своего двадцатилетия. – Примеч. ред.