Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 56



Докторов он не любил и побаивался. И не то что бы его пугала вероятность козней, заговора, злого умысла, - пусть поверженный враг утешается этой версией, тем более, что сам он, поддерживая эту версию, в нужный момент извлекал из нее свою политическую выгоду. К тому же, в жестокой борьбе за лидерство он сумел давно обезвредить свое ближайшее окружение. Медицина претила ему опасностью постороннего проникновения в его потаенную жизнь. Всякий изъян, недостаток, недуг мог сделаться в руках умного противника оружием против него - мало этого, он и сам не имел большой охоты особо просвещаться на этот счет, так ему было проще. Как-то, еще в двадцатых годах, он доверился одному бородачу-невропатологу, тот поставил дурацкий диагноз, проникший в зарубежную прессу, пришлось расхлебывать эту кашу через ГПУ, а потом, дабы надежнее застраховаться, отделываться и от тех, кто расхлебывал. В докторах он презирал также их неистребимое чистоплюйство, из-за которого у него чуть было не провалилось несколько важнейших политических акций. По его твердому убеждению, лучше было обходиться без них, придерживаясь проверенного временем правила: никого не подпускать к себе ближе, чем это диктуется насущной необходимостью.

За годы внутрипартийных схваток он усвоил спасительный закон дистанции, по которому ближайшее окружение должно было постоянно оставаться на том отдаленном расстоянии, откуда человек видится целиком, без изъянов и слабостей, именно таким, каким пристало ему, по его мнению, выглядеть со стороны. Но он усвоил также и то, что люди склонны скоро привыкать к своему положению, со временем зрение их обостряется, слух делается чутче, откладывая в памяти замеченные светотени. Поэтому через определенные промежутки ему приходилось тщательно выпалывать пространство вокруг себя, чтобы тут же заполнить возникший вакуум новой порослью, свободной от груза истории и опыта.

Взять хотя бы того же Золотарева, которого выудил для него в тихих омутах своей епархии вездесущий Лаврентий: знал, лукавый хитрец, чем ему угодить! Парень сразу расположил к себе: русый, высокий, неловкий в движениях, с почтительным восторгом в васильковых глазах. Не существо чистый лист бумаги, пиши на нем, что твоей душе угодно, потом стирай и переписывай снова, в соответствии с текущей необходимостью. По сравнению с новичком, старый министр выглядел потеющим боровом в белом подворотничке. От них - этих тучных, с вечной одышкой бонз - настала пора избавляться, они уже достигли того рокового предела, за которым появляется опасная привычка к власти, уверенность в себе, известное притупление чувства дистанции, что угрожало сложившемуся порядку взаимоотношений между ними. Победная война с ее неизбежной откровенностью и ослаблением житейских запретов породила в некоторых ложные иллюзии, тщетные ожидания и несбыточные надежды. Структура аппарата нуждалась в коренном обновлении. На смену обреченным должны будут прийти такие вот, вроде этого Золотарева, лишенные клановых предрассудков и чрезмерных поползновений, не люди - глина, из которой он вылепит затем всё, что ему вздумается. Только с ними - дала бы ему судьба еще два-три десятка лет, - этими рослыми парнями с почтительным восторгом в васильковых глазах, он в конце концов поставит мир на колени.

Но торопиться - было его правилом - не следовало. Пусть этот Золотарев немного пообомнется там, на забытых Богом Курилах, проявит себя в самостоятельном деле, хлебнет хозяйского лиха вдали от кабинетной крепости, а выдержит, тогда можно будет подставить парню для пробы еще ступеньку. Не споткнется - пойдет дальше, до самого предела, пока не наступит и его роковая очередь.

Мысль о Курилах настроила его на отвлеченный лад. Это ведь, подумалось ему, где-то у черта на куличках, где, как мрачно шутил Лаврентий, не ступала нога заключенного: даже на карте они обозначались едва заметной россыпью коричневых брызг среди океанской голубизны. От него внезапно, такое с ним случалось, отлетела явь: он разглядывал себя со стороны, поража-ясь, как он мал и беззащитен в этом огромном и яростном мире. Ему вдруг захотелось оказаться сейчас где-нибудь далеко-далеко, хотя бы вот на тех Курильских островах, где бы он мог забиться в какую-нибудь нору и, согревшись, сидеть в ней, не видя и не слыша ничего вокруг.

Пусть какой-нибудь одинокий путник, такой же уставший от суеты бедолага, как он сам, постучится в эту его теплую, вроде той, что была у него в курейской ссылке, нору и скажет:

- Пусти меня к себе, человече, мне тяжко одному.

- Входи, - радушно ответит он. - В тесноте - не в обиде, вдвоем веселее.

Путник протиснется к нему и спросит:

- Кто ты, человече, и как тебя зовут?

И тогда, это обычно приберегалось им напоследок, с присущим ему скромным достоинством он тихо и просто ответит:



- Сталин.

"Любопытно, - усмехнулся он про себя, - сразу гостя кондрашка хватит или немного погодя?"

Он даже зажмурился от предвкушения удовольствия, но в то же мгновение память услужливо напомнила ему о недавнем разговоре с экспертами-синологами, которые в числе прочего отметили частые в этих районах колебания морского дна, что сразу вернуло его к действительности, к делам и заботам быстротекущего дня.

Под занавес дневного круговорота ему еще предстояло подписать очередной список на изъятие. Документ лежал у него на столе в ожидании последней резолюции. Списков таких за минувшие десять лет он утвердил множество и никогда потом не жалел об этом. В его положении раскладка была проста, как дыхание: или - ты, или - тебя, третьего не дано, поэтому не о чем задумываться. Но на этот раз в аккуратной колонке фамилий значилась землячка, состоявшая с ним в отдаленном родстве. Родство было, правда, дальнее, седьмая вода на киселе, кто в маленькой Грузии кому не родственник, но с этой женщиной, теперь уже наверное старухой, его связывала одна давняя история, полузабытый случай, всплывший сейчас из небытия.

Сколько ей было тогда? Шестнадцать? Семнадцать? Восемнадцать? В последнее время острая когда-то на события и факты память стала ему изменять. Ее провалы год от года становились всё полнее и продолжительнее. Это бесило и мучало его, он пытался записывать возникавшие порою в голове обрывки видений прошлого, чтобы по ним восстановить затем целое, но испытанное вроде средство не помогало, и ему ничего не оставалось, как смириться с возрастной неизбежностью.

Но то августовское утро в старом Тифлисе, когда он метался по глухим лабиринтам Навтлу-ги, сбивая со следа сыскную погоню, запомнилось так резко, так отчетливо, словно всё это происходило не далее, чем вчера.

В тот день впервые после Великого Ограбления полиция шла по его пятам. Петля оцепления сжималась туже и туже, готовая в любую минуту сомкнуться вокруг него, когда на выходе к конке, где его уже стерег полицейский кордон, между ним и филерами выпорхнула девочка, эдакое воздушное существо в обрамлении чего-то белого и голубого.

Она, разумеется, мгновенно уловила суть происходящего, замерла и воззрилась на него своими огромными, в пол-лица глазами, полными восхищенного ужаса и решительности. Ее внезапное появление, вызвавшее короткое замешательство филеров, спасло его тогда. Он беспрепятственно проскользнул между ними и проезжавшей мимо конкой, канув на другой стороне улицы в лабиринте проходных дворов.

Но вовсе не благодарность вызывала в нем его теперешнее замешательство: и до, и после нее ему на помощь приходили многие, что не избавило их от уготованной им доли, - а этот вот краткий миг ее восхищенного ужаса и решительности: впервые в его жизни девочка, девушка, женщина одной из самых почтенных грузинских семей, известная всему Тифлису красавица Нателла Амираджиби взглянула на него с такой неподдельной готовностью на всё. И хотя он боялся признаться в этом даже самому себе, но именно тогда, тем августовским утром, в краткий миг их встречи лицом к лицу, он окончательно поверил в себя, в свою звезду, в свое вещее назначение.

Многие годы она избегала участи других, он инстинктивно берег ее как залог, гарантию, патент на предначертанную ему судьбу, но на этот раз настал и ее черед. С годами у нее стал слишком развязываться язык, сказывался, видно, возраст, и не в меру разбухло самомнение, что могло бросить тень на чеканные письмена его биографии. Женщину необходимо было убрать, чтобы выправить ситуацию.