Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 77 из 154

— Запоздалая запись, мой друг, допустима в мемуарах, в любой истории, но не в истории болезни, — огорченно говорит он. — Вы пишете «осмотр», а почему не обследование, ведь не только на глаз изучаете вы состояние больного. Нельзя «вскрывать» апоневроз, вскрывают только покойников. Почему вы пишете «пальпация», а не прощупывание, почему «аускультация», а не выслушивание? Я бы держался русского языка, где только это возможно.

Он окидывает благодушным взглядом присутствующих, как бы приглашая их присоединиться к его мнению, учесть сегодняшний урок и не слишком сурово судить виновных.

Они привыкли к немым речам его глаз, то подернутых поволокой, то ясных и открытых. Не всегда легко узнать, когда поволока скрывает усталость, напряженность встревоженных чувств или прячет, как за ширмой, втайне зреющие планы. Глаза эти могли выражать неподдельное счастье, наполняться сочувствием до самых краев и, выразив то, что не выразишь в речи, как бы исчезнуть за занавесом, до новой перемены декорации.

Профессор встает из–за стола, делает несколько шагов и останавливается посреди кабинета. У него внушительный вид, природа одарила его правильными чертами лица, мужественным, несколько массивным подбородком и двумя рядами ослепительно белых зубов. Каждый раз, когда улыбка обнажает их, лицо как бы озаряется светом. Его движения несколько грузны, но шагает он твердо, уверенно, как человек, который знает, куда и зачем идет. Он не ступит на сомнительную стезю, не ошибется в выборе направления. К таким людям невольно проникаешься расположением, не задумываясь, доверишь им себя и даже судьбы самой науки.

— Да, кстати, — жестом извиняясь за свою забывчивость, вспоминает профессор, — куда вы дели аппендикс, который вырезали у раковой больной?

Взгляд его мягко ложится на пожилого ординатора, как бы приглашая его не смущаться. Врач не ожидал вопроса и некоторое время молчит.

— Где ему быть… Его, конечно, не выбросили, — отвечает он. «Дался ему этот аппендикс!» — Он, вероятно, у патологоанатома.

— А где заключение патологоанатома?

Вопрос остается без ответа.

— Вообразите, что больной ваш умер, — сочувственно протягивая руки, говорит директор. — Мне приносят историю болезни, и я хочу убедиться, так ли все происходило, как написано там. — Он деловито перелистывает лежащие на столе бумаги и углубляется в размышления. В этот разговор директор не намерен никого вовлекать, и речь его и взгляд следуют по одному только адресу. — Я спрашиваю у ординатора доказательств — их нет… А ведь этим документом могут заинтересоваться и в компетентной инстанции. Запомните, прошу вас: пока больной в палате, сохраняйте все, что возможно, будьте готовы отстоять свою честь.

Заместитель директора «по науке» громко смеется и многозначительно поясняет:

— Коротко и ясно, лучше не скажешь.

Хотя директор беседует лишь с одним из присутствующих, внимание остальных напряжено, никто не знает, когда Якову Гавриловичу заблагорассудится повернуть разговор против любого из них. С ним надо быть осторожным, быть готовым всегда и ко всему.

— Вы пишете, что отросток был воспален, — все еще продолжает он наставлять ординатора, — чем вы это докажете нам?

Он подходит к доске в углу кабинета, берет два мелка и обеими руками одновременно набрасывает очертание кишечника, отростка слепой кишки и, словно решая математическое уравнение, тщательно выписывает в другой части доски симптомы из истории болезни.





— Вот ваши основания для операции, — изящным движением охватывая скобками запись, говорит он, — но кто не знает, что эти симптомы встречаются и при других заболеваниях? На каком же все–таки основании вы позволили себе дополнительно оперировать больного?

Только теперь Яков Гаврилович отводит глаза от ординатора. Довольный собой и вниманием, оказанным ему сотрудниками, он не без удовольствия проводит по темени рукой и мягко похлопывает по пряди седеющих волос. К этому его вынуждает некогда густая шевелюра, весьма поредевшая, причиняющая ему все еще много вабот. Уже задолго до того как в ней появилась первая проседь, стало обнажаться нежно–розовое темя, невыгодно оттеняющее смуглый цвет его лица. Первое время Яков Гаврилович отщеплял с правого виска часть волос и зачесывал ее назад. Когда виски поредели, он приспособился из–за левого уха протягивать через плешь выращенную и выхоленную прядь. Она лежала нетвердо, и время от времени ее хлопком приходилось как бы пригвождать на место.

Беззвучно ступая по мягкому ковру, в кабинет входит секретарь. Она напоминает директору, что его ждет студентка, ее обещали принять в девять тридцать. Сообщение секретаря огорчает его, он широко разводит руками и голосом, в котором больше просьбы, чем недовольства, говорит:

— До трех часов я — врач и никакими другими делами не позволяю себя утруждать.

Некоторые из присутствующих улыбаются, в устах директора эта фраза имеет свой сокровенный смысл. После трех он уезжает из института и возвращается лишь к концу рабочего дня. Для секретаря это служит указанием, что студентка не будет принята.

В кабинете наступает тишина. Яков Гаврилович медленными, методичными движениями протирает очки и благодушно склоняет голову набок. По лицу его бродит слабая улыбка. Кажется, что сейчас он ни о чем больше не помышляет, и именно в этот момент взгляд его останавливается на заместителе «по науке». «Вам предстоит, мой друг, — словно говорит этот взгляд, — выслушать несколько горьких слов. Мужайтесь, Петр Петрович, и не взыщите».

— Больного Икс, назовем его так, вы знаете, кого я имею в виду, вы оперировали, не показав его невропатологу. В каком веке, позвольте узнать, вы живете? Больную Зет вы не потрудились исследовать рентгеном. Это можно было себе позволить до тысяча восемьсот девяносто пятого года — до открытия Рентгена.

Он укоризненно улыбается заместителю, поворачивает голову вправо и влево и показывает эту улыбку окружающим. Петр Петрович уже по всему понял, что его ошибка не так велика, как ошибки других, и извиняющимся тоном говорит:

— Трудно, Яков Гаврилович, полностью отделаться от влияния прошлого. Традиции всех мертвых поколений, учит Маркс, подчас кошмаром тяготеют над умами живых…

Напрасно Петр Петрович поворачивается вправо и влево в надежде увидеть или услышать одобрение. Ученый морщится. Склонность Петра Петровича подменять свои мысли чужими не нравится директору. Не так давно он пригласил к себе заместителя и долго убеждал его не злоупотреблять в своих выступлениях цитатами. Научному руководителю не пристало без меры ссылаться на живые и почившие авторитеты, ему впору самому быть авторитетом для других. Михайлов вначале расхохотался, Яков Гаврилович — изрядный шутник. Отказаться от цитирования? Чем же еще подкреплять свое мнение? Отказаться от высказываний классиков марксизма? Обречь их мысли на прозябание в философских трактатах, как же о них узнает народ?

Директор объяснил своему заместителю, что собственные идеи не ассигнации, обеспечиваемые драгоценным металлом, а настоящий золотой капитал. Надо только иметь мужество за этот капитал постоять. Прекрасные идеи великих людей не для того созданы, чтобы из них выдергивали по перышку мысль за мыслью.

Петр Петрович как будто с этим согласился, некоторое время избегал подкреплять свои мысли чужими, затем снова принялся за свое.

Яков Гаврилович встает из–за стола, голова его, отягощенная заботами, склоняется, движения стали более грузны, на лице нет прежней уверенности и спокойствия.

— Я не устану вам напоминать, — твердо и методично говорит он, — сколь наши знания о болезнях недостаточны и несовершенны. Подумаешь иной раз, как мало мы можем помочь больному, и удивляешься, как отваживаются еще люди нам верить… Мы на хорошем счету среди хирургов, нас хвалят в печати, жалуют в министерстве, но еще одна такая конференция — и славы не оберешься. Мы, советские ученые, надавали миру векселей и должны быть достойными кредиторами. На нас с надеждой взирают наши друзья, каждый наш успех помогает им утверждать наше доброе имя и славу, будем же достойны ее.