Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 154

— Когда мне казалось, что я люблю Ардалиона Петровича, я не бегала от себя на край света, — не то отвечая собственным мыслям, не то продолжая свои признания, с грустью продолжала Евгения Михайловна, — мне и дома было хорошо. Он не отходил от меня вечерами, и я не чувствовала своего одиночества… Он п сейчас рад бы случаю отвлечь меня от дум. Чего только не измыслит, не посулит… С ним мне не легче, а еще тяжелей.

— Я прекрасно вас понимаю, — тронутый ее печалью, сказал он, — постарайтесь и вы понять меня…

— Ничему вы не научились, и незачем мне вас понимать, — отказывается она слушать его. — У вас нет мужества его огорчить, опасаетесь, что он плохо подумает о вас, а меня оставлять рядом с ним, заставлять меня слушать и видеть его, — совесть вам позволяет. Опомнитесь, Семен Семенович, — все глуше звучал ее голос, — вы судите о нем, как о равном. Кого вы поставили рядом с собой? Ведь вы так же не знаете его, как не знала его я в первое время.

Всякий раз, когда Евгения Михайловна отзывалась дурно о муже, Лозовский чувствовал себя неловко. Не то чтобы он считал ее обвинения чрезмерными, но слишком горько звучали ее упреки и нелегко при этом было ей самой. Он жестом предупредил ее, что разговор ему неприятен:

— Не надо, вачем это вам… Я ведь не могу с вами ни согласиться, ни присоединить к вашим свои обвинения. Я предпочитаю это делать открыто, а не осуждать 8 аглазно.

Она окинула его долгим, испытующим взглядом и с нервозностью в голосе и резкими движениями, столь несвойственными ее ровному и сдержанному характеру, отклонила его просьбу.

— Вам не хочется этого слышать, понимаю, и все–таки наберитесь мужества, вам придется много неприятного узнать.

Евгения Михайловна поднялась, вплотную приблизилась к нему и, словно внушая ему этой близостью, что выбора нет, придется уступить и согласиться, продолжала:

— С тех пор как я отказалась быть женой Ардалиона Петровича, я, словно прозревшая после долгой слепоты, жадно приглядывалась ко всему, что творится с ним и вокруг него. Во мне пробудилось жестокое чувство находить в нем дурное, выискивать мерзость на дне его души, чтобы лишний раз иметь возможность сказать себе: «Полюбуйся человеком, который тебя очаровал, кого ты в мыслях уподобляла своему отцу… Ты восхищалась его трудолюбием, — дразнила я себя, — твой работяга, действительно, всегда занят и спешит, не может и не хочет оставаться без дела, неважно без какого, было бы заполнено время. С одинаковым усердием он принимает посетителей, выслушивает секретаря и читает. Он когда–то любил литературу и мог ради книги пренебречь многим: и приятным времяпрепровождением и даже едой. Теперь он читаёт лишь книги и рукописи своих врагов. «Труды эти — оружие противника, — рассуждает он, — кто готовится к войне, должен знать силы, с которыми он столкнется…»

Последних слов Лозовский не расслышал. Ему показалось, что из соседней комнаты доносятся едва слышные шаги, словно кто–то там ходит на цыпочках. Неужели Ардалион Петрович дома? Знает ли Евгения Михайловна, что он здесь? Сказать ей, или это только рассердит ее? Кстати, шорохи утихли, уж не померещилось ли ему? К тревожным опасениям, мешавшим ему с прежним вниманием слушать Евгению Михайловну, присоединилось подозрение, что она уже что–то заметила и не обойдется без усмешки.

— Ардалион Петрович председатель семи отечественных и трех зарубежных обществ, — возвращаясь на свое место и усаживаясь в кресло, продолжала она. — После каждого избрания в нем пробуждается творческая горячка. Он неустанно читает и трудится, лихорадочно собирает материал, привлекает историю, психологию и художественную литературу, чтобы возможно скорей обнародовать свой первый труд. Все должны узнать о его счастливом избрании и о первой подлинно научной удаче. Ему страшно мешает его тяжелый слог и бесцветный язык, но недостатки окупаются обширным материалом, собранным из малодоступных источников… Под предлогом обновления научных основ дисциплины он так запутывает ее, что самые опытные люди становятся в тупик и рождается молва о «новаторском принципе» и подлинном перевороте в науке. На его языке это значит сделать из каждой цитаты конфетку. За первым публичным выступлением он не упустит случая напомнить о себе и редактору и секретарю специального журнала…

Вот он какой, а ведь вы, Семен Семенович, этого не знали, — заметила Евгения Михайловна, — сознайтесь, что приятно так много нового услышать о своем друге. Согласитесь по крайней мере, что лентяем его не назовешь…

Лозовский не увидел вызывающей усмешки, не расслышал язвительной интонации, ему не давали покоя шаги, все отчетливей доносившиеся из–за дверей. Он поднял уже руку, чтобы предложить ей умолкнуть и вслушаться, но вид Евгении Михайловны, ее возбужденный взгляд и бледность, покрывшая щеки и лоб, остановили его. В таком состоянии кто знает, что придет этой женщине в голову. Она может заподозрить его в трусости.

— А как он любит библиографию, с какой страстью отдается каталогизации, — с той же иронической многозначительностью, за которой неизменно скрывается презрение, продолжала она, — на это ему не жаль ни труда, ни времени. Печать этих усилий лежит на каждой написанной им книге, столь схожей с каталогом наименований и справок. Вместо рассуждений и идей — факты и цитаты. Из прекрасного изречения Бюффона «Будем собирать факты, чтобы создавать из них идеи» он усвоил лишь первую часть… Регистраторство и классификация рано состарили его, но не подорвали дух… Один из его недоброжелателей удачно о нем сказал: «В его творениях больше полноты, чем величия, больше точности, чем оригинальности, творческий облик ученого бросается в глаза, но рельефно не вырисовывается. Человек со способностями и трудолюбием, но с недостаточной индивидуальностью. Его память и запас воспоминаний берут верх над духом критики рассуждений…»

Речь Евгении Михайловны была прервана появлением Ардалиона Петровича. Он вначале высунул голову в дверь, некоторое время помедлил и вошел.

— Ах, это ты, — весело произнес он, — а я все думал, кому это моя жена душу свою выкладывает и, к слову сказать, меня с грязью смешивает. А ты, Семен, мне нужен, есть дельце к тебе.





Евгения Михайловна взглядом удержала Лозовского на месте.

— Погоди немного… кончим наш разговор… — Семен Семенович пришел уже в себя от неожиданности. Спокойствие Евгении Михайловны придало ему уверенность, а речь Ардалиона Петровича, одинаково неуважительная к ним обоим, покоробила его. — Я занят, — холодно добавил он, — освобожусь — зайду.

Пузырев почему–то потянул себя за ухо, провел рукой по подбородку и после короткого раздумья махнул рукой:

— Охота тебе пустяками заниматься, всякие небылицы выслушивать. Мне понравились твои слова: «Говори правду в лицо и не отплевывайся за глаза…» — Подтвердив, таким образом, подозрения Лозовского, что их разговор подслушан, Пузырев настойчиво повторил: — Заходи же, я жду… На ловца, говорят, и зверь бежит.

Развязный тон и бесстыдное признание рассердили Семена Семеновича.

— На ловца, говоришь, и зверь бежит, а ведь волк не охотится у своего логова…

— Нет, нет, ты мне нужен, — сделал он вид, что не расслышал колкости Лозовского.

— А вот ты мне не нужен, нисколько не нужен, — выпрямляясь во весь рост и окидывая Пузырева неприязненным взглядом, холодно произнес Семен Семенович.

— Ну, ну, глупости, заходи, — сопровождая свою речь снисходительным смешком, он взглядом пригласил Евгению Михайловну образумить задиру. — Ты видел Злочевского?

Лозовский вспомнил, что видел его на собрании, и подтвердил.

— Тем лучше, заходи, не пожалеешь.

— Ты мешаешь нам, — вмешалась Евгения Михайловна, — Семен Семенович занят сейчас.

После ухода Пузырева прерванная беседа не скоро наладилась. Евгения Михайловна вначале хотела передать свой разговор со Злочевским, но затем передумала, пусть лучше узнает от Ардалиона Петровича.

— Вы хотели мне что–то сказать, — чутьем угадал Лозовский.

— Нет, нет, это я так… Мне припомнилось нечто совершенно постороннее… Даже непонятно, почему вдруг… Я когда–то запечатлела в своем дневнике воображаемое обращение к себе же. «Ты напоминаешь мне тополь, — записала я, — возвышающийся где–то в горах. Могучая крона и крепкие ветви простираются к небу, тянутся свободно и гордо, ни ветру, ни молнии их не сокрушить. Таким выглядит тополь лишь снизу, сверху глазам представляется другое. Две скалы охраняют его от невзгод — одна от студеного севера, а другая от стихий небес…» Вся моя жизнь прошла под опекой, без опыта и знаний жизни, всегда под чьим–нибудь крылом… И сейчас у меня два сильных защитника, два могучих утеса, готовых обрушиться друг на друга, схоронив меня под собой… Трудно мне между вами, тягостно жить в мучительной тревоге за судьбу одного и ненавидеть другого только за то, что его взгляды не совпадают с моими. Временами во мне вскипает обида на собственную щепетильность, на нравственную чувствительность, рассорившую меня с моим душевным благополучием и чувством кажущейся любви.