Страница 118 из 138
«Ах, каламбур: скажи княгине, что она всю прелесть московскую за пояс заткнет, когда наденет мои поясы» (19 ноября 1826, Вяземскому).
«Жизнь жениха тридцатилетнего хуже „30 лет жизни игрока“» (Плетневу, 31 августа 1830).
«…Со злости духом прочел „Духов“. Calembour! reco
«Вот тебе мои бон-мо (ради соли вообрази, что это было сказано чувствительной девушке, лет 26). Qu’est ce que le sentiment? Un supplement du tempérament» (Кн. Вяземскому, 10 авг. 1825).
Во всем этом сказываются явственные отзвуки той французской словесной культуры, которая с такой отчетливостью внесла принципы своих изощренных бесед в теорию оформления писем.
Всеми этими приемами Пушкин владеет в совершенстве. В его почтовых обращениях к женщинам они развертываются подчас с особым блеском и силой.
Некоторые его письма к Керн — почти сплошная игра слов, веселая и легкая болтовня, врезанная повсеместно шутками, игривыми намеками и каламбурами. — «Я было принялся писать вам глупости, над которыми вы бы умерли со смеху», — определяет сам он эту манеру в одном из своих писем.
Пушкин не скрывал своего восхищения перед некоторыми эпистолярными образцами XVIII века, выражая в своих отзывах собственные воззрения на качества и особенности литературного письма. «Кажется, одному Вольтеру, — пишет он, — предоставлено было составить из деловой переписки о покупке земли книгу, на каждой странице заставляющую вас смеяться, и придать сделкам и купчим всю заманчивость остроумного памфлета». Он высоко ценит и письма президента де-Бросса за необыкновенный талант изложения, шутливое остроумие и живость: «письмо его, как и Вольтера, исполнено ума и веселости».
Пушкин в высокой степени ощущает жанр письма и никогда не подменивает его другими литературными видами. Затрагивая всевозможные темы, он не переходит в другие стили. Описание, речь, пейзаж, литературный портрет, публицистика, памфлет, пародия — все это нигде не выступает в его письмах как самостоятельный жанр и только сообщает летучие штрихи для наиболее полного выявления основного эпистолярного стиля[132].
Корреспондентки Пушкина, конечно, подходили к своим почтовым творениям с меньшей озабоченностью о теориях «письма». Но известные традиции здесь несомненно сказывались. Романы в письмах им были знакомы и часто неощутимо оказывали свое воздействие на способ их выражения. Недаром Пушкин в «Метели» отмечает, что при объяснении Бурмина Марья Гавриловна вспомнила первое письмо Saint-Preux. Недаром в Михайловском он перечитывает «Клариссу Гарло», взятую, по-видимому, в библиотеке тригорских барышень. Общая культура письменной беседы сказывалась на этих взволнованных и нервных листках.
Пушкин оценил их и сохранил для потомства. «Письмо Татьяны предо мною — его я свято берегу…» Чрезмерно равнодушный к их авторам, он, видимо, все же ценил эти писаные исповеди. В некоторых случаях он действительно читал и перечитывал «с тайною тоскою» эту своеобразную литературу, оформленную по традициям французской эпистолярной поэтики, но при этом охваченную подчас горестным лиризмом открывшегося и отвергнутого чувства.
Часть этих писем дошла до нас. Мы можем вслед за поэтом перечесть эти старинные человеческие документы, освещающие нам его личность, его окруженье, его эпоху.
Портрет Лувеля
I
Портрет Лувеля, убийцы герцога Беррийского, сыграл, как известно, большую роль в биографии Пушкина. Несостоявшийся проект ссылки поэта в Сибирь или Соловки и затем его отсылка из Петербурга в южные губернии были вызваны в значительной степени его отношением к громкому террористическому акту, взволновавшему тогдашнее европейское общество. Как свидетельствуют современники, Пушкин на масленице 1820 года показывал своим знакомым в театре портрет Лувеля со своей собственноручной надписью: «Урок царям!» Это вызвало допрос поэта военным генерал-губернатором Милорадовичем и, наконец, 6 мая 1820 года, отъезд из Петербурга — как оказалось, на шесть лет — с официальным назначением «в канцелярию главного попечителя колонистов южного края генерала Инзова».
Противники Пушкина связывали в то время его революционную репутацию главным образом с двумя именами политических убийц: немецким студентом Карлом Зандом, заколовшим реакционного публициста Коцебу, и парижским рабочим Лувелем, решившим уничтожить династию Бурбонов. Современные сатирики так и изображали поэта:
Гимн Занду на устах,
В руке —
портрет Лувеля.
Между тем до сих пор этот роковой портрет нам не был известен. Изображение Лувеля так же незнакомо нам, как и его личность, видимо, сильно заинтересовавшая Пушкина. Мы считаем поэтому не лишним ознакомить русских читателей с судьбою «убийцы герцога Беррийского».
Начнем с описанием самого события.
II
13 февраля 1820 г. около 11 часов вечера сын наследника и ближайший кандидат в престолонаследники Франции герцог Беррийский вышел из здания Оперного театра, чтобы усадить свою жену в карету, намереваясь вернуться в зал и досмотреть неоконченный спектакль. В это время неизвестный человек средних лет, весьма прилично одетый, отделился от стены здания и, бросившись с молниеносной быстротой между флигель-адъютантом, егерем и герцогом, схватил последнего за левое плечо и вонзил ему в правый бок кинжал.
В первый момент никто не сообразил, в чем дело. «Вот еще невежа!» — крикнул флигель-адъютант, пытаясь приблизиться к герцогу. «Что за толчок!» — с недовольством заметил раненый и, поднеся затем руку к месту удара, с ужасом крикнул: «Меня убили!» — «Вы ранены, ваше высочество?» — «Нет, нет, я умер… вот, я держу кинжал…»
Воспользовавшись этой минутой замешательства, неизвестный пускается в бегство.
Он несется в направлении соседнего театра Французской комедии, рассчитывая смешаться с толпой, разъезжающейся после спектакля. Но площадь пуста, — представление еще не закончилось. Проезжающая карета заставляет его замедлить шаг, и в тот момент, когда он приближается к арке Кольбера, за которой он сможет считать себя в полной безопасности, какой-то человек бросается ему навстречу, широко раздвинув руки. Беглец пробует освободиться от него, но в это время тяжелая рука жандарма схватывает его за ворот. Через несколько минут он уже находится в караульне Оперного театра.
— Чудовище! — бросается к нему один из свитских офицеров. — Что заставило тебя совершить это ужасное преступление?
— Я выступил против величайших врагов моей страны, — спокойно отвечает арестованный.
Ему надевают наручники. Начинается допрос высшими чинами полиции. Неизвестный называет себя Луи-Пьером Лувелем, рабочим, совершившим акт справедливости по собственному замыслу, без всяких сообщников.
— Я прекрасно знал, что ожидает меня, но я знал, что этим ударом я создаю множество счастливцев.
Из здания Оперного театра, где в одной из комнат администрации агонизирует герцог и где собралась вся королевская семья во главе с Людовиком XVIII, Лувеля переводят в здание министерства внутренних дел. Здесь с тем же невозмутимым спокойствием он продолжает отвечать на все вопросы.
— Вам посчастливилось захватить меня, вам помог пустячный случай. Если бы не фиакр, перерезавший мне дорогу, я был бы спасен. Ваши подозрения устремились бы выше, и я мог бы через несколько дней возобновить мою деятельность…
И когда следователи обрушивают на него обвинения в страшнейшем преступлении. Лувель продолжает:
— Интересы народа оправдывают все. То, что вы называете преступлением, будет признано историей как подвиг.
К концу допроса он узнает, что герцог Беррийский скончался в 5 часов утра. Он сохраняет при этом глубочайшее спокойствие. С полным бесстрастием он подписывает свое имя на бумажном ярлычке, подвешенном к предъявленному ему кинжалу.