Страница 24 из 36
Машина мчалась вперед. Фурнье, казалось, спит, откинув голову на подушку сиденья; углом выпирал его кадык. Свет фонарей, мимо которых мы проносились, скользил по его лицу.
— Ты хоть сумеешь им воспользоваться? — спросил Фернандес.
— Ну конечно…
Собственный голос показался мне каким-то мягким.
— Шесть патронов. Не забудь…
Нет, я не забуду. Никогда ничего не забуду! Я подумал: Через неделю — Альмаро… Но теперь я не испытал никакого нетерпения. Не испытал ничего — только огромное счастье, счастье и успокоение. И они были так под стать этой умиротворенной ночи, мерцающей мириадами звезд!
IV
Лица обоих — бледное Фернандеса, гладкое и розовое Роже — растворились в ночи вместе с клубами пара, выдыхаемого паровозом, и вот поезд уже мчится вперед, скашивая лезвиями света траву и километровые столбы на насыпи. Вокзал, его белые круглые часы, охранники в касках, вокзальные уборные: «W. С. — для мужчин» — все это вдруг исчезло, словно декорация, опрокинулось, незаметно скрылось, словно провалилось. И теперь ночь, только ночь окружала поезд, закупорив все окна. Блида — двадцать километров!.. К часу мы должны быть в Орлеансвиле. В эти минуты я никак не мог подавить странного отчаяния, разлившегося у меня в груди. Как необдуманно я поступил: я не должен был покидать Алжир! Я не должен!.. С каждым поворотом колес усиливалось во мне это горькое чувство.
Фурнье, скрестив руки на груди, дремал, сидя напротив меня. Я недружелюбно покосился на него. В соседнем купе кто-то монотонно пел. Прерывистый стук колес то и дело перебивал певца. При свете ночника лица пассажиров были мертвенно-бледного оттенка. Да, я не должен был уезжать! При переходе границы меня могут схватить. Машинально я нащупал револьвер в кармане.
Альмаро поднимет руки. Я скажу ему… Нет! Ничего не скажу! Я разряжу револьвер прямо ему в живот. Все шесть патронов…
Другие пассажиры тоже дремали: три торговца из Мозамбика, толстые и сальные, пожилая респектабельного вида дама в черном, два европейца: один сухощавый и морщинистый, цепочка от часов распущена по жилету; другой помоложе, очень волосатый и до того выбритый, что на скулах проступили фиолетовые, будто нарисованные пятна. Я закрыл глаза. Вид этих людей раздражал меня. Добродушные, слишком уж миролюбивые люди. Часть огромной, послушной, бестолковой, впечатлительной толпы, которая единодушно разом возмутится, прочтя в газетах: Ужасное преступление. Один из наших самых уважаемых соотечественников убит… Ну и ну. Альмаро — уважаемый соотечественник! Грохот поезда отдавался у меня в голове. Я попытался заснуть. Следующая ночь будет нелегкой. В глазах зигзагами плясали огненные хвосты. Певец замолк. Я услышал смех, восклицания.
Альмаро встает… Надо сказать ему… Нет, мне нечего ему сказать… Нужно стрелять. Я стреляю… Из дула револьвера медленно тянутся длинные извилистые полосы огня… Вот они настигают Альмаро, и тот краснеет, начинает таять… таять…
В Сент-Барб-дю-Тлела нам нужно было пересесть из оранского экспресса в поезд «Оран — Уджда». Двадцатиминутная стоянка. Маленький вокзальчик, заполоненный солнцем и мухами, вышел из своего оцепенения, как только к нему подкатил наш поезд. Он сразу же наполнился оживленной суетой и гомоном ожидавших пересадки пассажиров, которые ринулись к буфету.
Мы с Фурнье остались на перроне.
Фурнье казался совершенно спокойным. Он моргал за стеклами очков: яркий утренний свет бил в лицо. Жара была еще терпимой, но уже палила желтую землю и волнами струилась между оливковыми деревьями. Легкий ветерок скользил по листве высоких эвкалиптов, которые слегка покачивались, будто парусники в море.
Я подумал, что, если полицейских предупредили, они могли бы легко сцапать здесь моего спутника. Мысль об этом встревожила меня.
В эту минуту Фурнье повернулся ко мне вполоборота и, улыбаясь, прошептал:
— Хорошо быть свободным, когда такое солнце!
Знаю. Шаблонная фраза. Но она откликнулась на мое собственное беспокойство, и это совпадение так поразило меня, словно это было предзнаменование или предостережение.
Если Фурнье схватят, меня, конечно, тоже арестуют, стоит им только догадаться, что я его сопровождаю. Инстинктивно я огляделся вокруг. Пассажиры с криками осаждали прилавок, пытаясь заполучить кофе или лимонад. Ничего подозрительного. Но во мне не унималось чувство тревоги.
Наконец подошел экспресс на Уджду.
Нам повезло, и мы нашли пустое купе. Я сел рядом с Фурнье.
Поезд тронулся, начал описывать дугу. Солнце светило теперь с другой стороны. Тень, набежавшая на окно, закрыла лицо моего спутника, отчего оно вдруг сделалось голубым. Глаза его за стеклами очков уже не блестели. Казалось, он весь ушел в созерцание голой местности, по которой мчался поезд. У Фурнье был безразличный, задумчивый вид. Я подумал о немецком офицере. Как ему удалось убить его этими женскими руками? Черная цепочка кипарисов уткнула в небо копья своих верхушек. Словно втулки огромного колеса, завертелись ряды виноградных лоз. Может быть, в глубине души я согласился сопровождать его только ради того, чтобы узнать, что он за человек и как, прежде чем убить врага, он замкнулся в своей ненависти.
В это мгновенье Фурнье, наверно, почувствовал мой взгляд. Он повернулся ко мне и улыбнулся. И тут же я спросил его с жадным любопытством, которое мне едва удалось скрыть:
— Расскажи, как это у тебя в Марселе получилось?
Кажется, мой вопрос не удивил его. Он поднял глаза к потолку, как делают люди, когда ищут, с чего бы начать рассказ.
— Мне пришлось ждать целую неделю. Труднее всего было ждать, представлять себе его, скажем, утром, когда он бреется. Казалось бы, это такие незначительные, такие будничные события человеческой жизни, и, однако же, иногда они…
Тут он сделал неопределенный жест, и я не знал, как его понять. «Они заставляют сомневаться? Колебаться?..» Ничто в нем не говорило, что он удовлетворен своей победой.
— Ты его ненавидел?
— Как и всех нацистов. Века ушли на то, чтобы превратить человека из просто высокоорганизованного животного в нечто более совершенное, — в существо, обладающее неотъемлемым достоинством. А эти люди!..
Опять неопределенный жест. Но я настаивал:
— Я хотел спросить тебя: ты лично знал этого офицера?
Он воскликнул:
— Да нет же! Я выполнял приказ. С таким же успехом мне могли дать и другое задание… Например, взорвать мост или состав…
Не торопясь, он задумчиво попыхивал сигаретой. Потом улыбнулся как-то по-особому, с хитринкой, будто разгадав мой секрет.
— Да ты напрасно думаешь, что речь идет о личной мести, — заметил он, — не в этом дело. Зачастую тот, кто мстит, хочет убить в своем враге то представление, которое этот враг составил о нем и которое самому мстителю кажется ложным, нестерпимым — назови его как хочешь. Чем он тогда отличается от простого убийцы?
— Значит ты — мститель за правое дело?
Не успели слова эти невольно сорваться с моих губ, как я уже пожалел об этом. Фурнье бросил на меня быстрый взгляд, чтобы убедиться, не вложил ли я в эту фразу иронический или оскорбительный смысл.
— Вовсе нет… Я боец. Простой боец… И то, что я должен был сделать, гораздо труднее, чем… Не из-за опасности, нет. А из-за того, что я должен был побороть в самом себе нечто совсем иное, чем страх…
Хотел бы я увидеть, как бы он поспорил на эту тему с Сориа! Однако я начинал понимать: мое желание убить Альмаро вызвано не только тем, что он презирает меня, лично меня, но и тем, что он презирает тысячи людей, с которыми я был неразрывно связан. Надо уничтожить зло… Да, да! «Гордыня обуяла», — возразил бы, конечно, Сориа. А Фурнье продолжал:
— Во мне нет ничего от убийцы, от настоящего убийцы. Все это навязано нам войной. Уничтожить или быть уничтоженным. Я, видишь ли, очень высоко ценю свою родину…
Он насмешливо улыбнулся, как бы стараясь несколько сгладить этой улыбкой пафос последней фразы.