Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 7

— Мама, ты до сих пор прекрасно выглядишь, у тебя совсем нет морщин.

Я вдруг поняла, что до сих пор тоже ни разу ее не хвалила, не сказала ни единого ласкового слова. Решилась на это лишь тогда, когда она уже не могла мне ответить, и мне так захотелось поменяться с ней местами — чтобы я лежала неподвижно, а она меня хвалила, говорила мне о любви, чтобы я хоть раз ощутила ее близость, один-единственный раз…

Она засунула остатки лимонного рулета в пластиковую коробку и с сияющим видом протянула ее мне:

— На, в детстве ты его очень любила.

Мне захотелось возразить, что я уже не ребенок, но это было бессмысленно — она всегда видела во мне лишь неудавшееся, нежеланное и какое-то недоделанное существо, ей казалось, что кусок лимонного рулета еще мог что-то исправить.

Помимо рулета она протянула мне мой подарок — синюю кашемировую шаль.

— Возьми, дочка, — сказала она. — Я знаю, ты хотела, как лучше, но синий я уже не ношу, и потом у меня целая полка платков — куда мне их девать?

В этом не было ничего нового, и все же что-то было иначе, не так, как всегда. Наконец, когда я уже стояла на лестничной клетке и собиралась уйти, совершенно неожиданно она произнесла:

— Милан! Я ведь никогда не была в Милане!

И не только в Милане — мама вообще мало где была в своей жизни. Как-то раз она поехала с туристической группой на автобусе во Францию, а потом никак не могла успокоиться, оттого что даже маленькие дети там так хорошо говорят по-французски.

— Но мама, — заметила я, — они же французы и родились во Франции, ведь это их родной язык.

— И все же, — не унималась она, — такие маленькие, а уже так болтают, невероятно.

Когда я рассказывала об этом друзьям, они очень смеялись. Но мне было не до смеха, потому что стена, которая, сколько я себя помнила, нас с ней разделяла, была высокой, но крайне неустойчивой. Она угрожающе раскачивалась при каждом моем приезде, каждом нашем с ней разговоре, и грозила в любую минуту рухнуть, задавив одну из нас, стоило нам раскачать ее слишком сильно. Теперь-то я знаю, что мы над многим могли бы вместе посмеяться, но тогда, едва она открывала мне дверь, и мы обе понимали: все между нами по-прежнему, старые обиды никуда не делись. И разве могли мы смеяться?

Мне и в голову не приходило куда-нибудь с ней поехать, тем более сейчас, в Милан, где я собиралась встретиться с Флорой. Но она стояла передо мной, такая маленькая и энергичная, требовательно смотрела и уговаривала:

— Почему бы тебе не взять меня с собой? Италия! Вот это мне был бы подарок! Кто знает, может, я не доживу до следующего дня рождения.

Это была старая песня, нечто подобное она говорила уже лет двадцать: «это мое последнее Рождество», «до следующего дня рождения мне не дожить», «мои силы на исходе» или вот еще ее коронное, особенно если она подхватывала легкий насморк: «мне недолго осталось». Разумеется, это был обыкновенный шантаж. Стоило ей выздороветь, или же праздник, до которого она грозилась не дожить, оказывался позади, как она оживала и тут же выяснялось, что она, конечно же, была совершенно права, что купила черную, а не коричневую норковую шубу, ведь черный куда лучше подойдет ей для моих похорон, ну а если она все-таки умрет первой, что ж, тогда я надену эту шубу на ее похороны.

Все же я попыталась вывернуться:

— Для тебя это будет слишком утомительно.

Я не могла даже представить себе, каково это путешествовать с ней на машине.

— Если ты выдерживаешь, значит, и я выдержу, — упрямо сказала она. — Ах, Милан! Наверное, там очень красиво…

— Как раз в Милане не так уж и красиво, — заметила я.

— Тогда зачем ты туда едешь? Опять какой-нибудь любовник?

Я промолчала, по моему лицу мама поняла, что расспрашивать меня бесполезно.

— Молчу, молчу, — сказала она. — Если уж ты так хочешь это скрывать. Каждый волен себя гробить, как ему вздумается.

Я не удержалась:

— Или наоборот быть счастливым.

— Ах, если бы, — хмыкнула она.

— Я там встречаюсь с коллегой, женщиной, — сказала я наконец.





— И что за дела у тебя могут быть с итальянкой? — спросила она недоверчиво.

— Послушай, — сказала я. — Не все ли равно, зачем я туда еду? Поездка будет длинной и утомительной, в Италии жарко, к тому же я там пробуду две-три недели, а ты что будешь делать? Как ты сама вернешься?

— Господи, как будто нет самолетов! Пробуду несколько дней и улечу, а тут меня встретит Клаус.

За всю свою жизнь мама летала только однажды — в Берлин, на похороны своей сестры Люции, а теперь она рассуждала так, будто всю жизнь только и делала, что летала, и это для нее плевое дело. Клаус приходился ей дальним родственником, жил неподалеку и иногда проявлял заботу о ней.

— Ну, мне пора, — сказала я. — Уже поздно, я хочу спать. Спокойной ночи. Завтра утром я еще раз зайду, если ты не возражаешь.

— Ладно, — согласилась она. — Не забудь лимонный рулет и шаль. Конечно, на ощупь она очень приятная, но я такое не ношу.

Я взяла шаль и ушла. В гостинице Бюргер спросил меня первым делом:

— Ну что, вашей маме понравился подарок?

— Не то слово, — ответила я, поглубже запихивая шаль в пакет и одновременно размазывая ею остатки рулета. Эту шаль я купила накануне и показала ее Бюргеру, когда он спросил, какой я собираюсь сделать маме подарок. О мамином восьмидесятилетии сообщалось в газете, и бургомистр послал ей поздравление.

— А, это тот самый идиот из ХДС, — отозвалась о нем мама, читая поздравление. Она в клочья разодрала открытку и спустила в унитаз, то же самое она некогда проделала с моими первыми стихами и со своим обручальным кольцом, когда умер отец.

В ту ночь я плохо спала. Мне снилось, как мы с мамой вместе едем в Италию, снилась Флора.

На следующее утро я заехала к маме. Она меня встретила в ослепительно синем платье («синий я уже не ношу»), которое я на ней ни разу не видела. Она вся сияла, на руке у нее красовался золотой браслет, подаренный ей на 70-летие кузиной Маргарет и ее мужем. В прихожей стояла небольшая дорожная сумка.

— Я готова, — сказала она. — Даже не представляешь, как я рада.

Я совершенно опешила и не знала, что бы ей ответить. Наконец, сказала:

— Но нам придется провести в машине много часов, а потом…

— Ну и что, — нетерпеливо перебила она. — Люблю ездить на машине. Единственное, что умел твой отец, так это водить машину. По воскресеньям мы с ним частенько ездили на Драхенфельс и съедали там по порции куриного бульона. А кстати, в Милане можно найти что-нибудь без чеснока? Я не ем чеснок ни в каком виде.

Признаюсь, этого я никак не ждала. У неё по-прежнему получалось меня удивить, даже и не помню, когда я в последний раз видела ее в таком превосходном настроении, и у меня не хватило духу ей отказать. В первые пару дней я собиралась поселиться в гостинице, погулять по городу, немного успокоиться, освоиться в Италии, а уже потом на пару дней, на неделю, а то и на две перебраться к Флоре. К этому времени мама уж точно уедет… Так что вроде бы все складывалось, и я подумала — кто знает, может быть, в машине нам в кои-то веки удастся обсудить то, что так давно меня мучило. Машина хороша тем, что из нее нельзя выйти, нельзя, разобидевшись, хлопнуть дверью, и еще можно не смотреть на собеседника, тем более, что я буду за рулем.

— Ладно, — согласилась я. — Тогда пошли.

Я взяла ее сумку, а она стала шумно опускать жалюзи в квартире.

— Паспорт взяла? — спросила я.

— Разумеется. Думаешь, я совсем выжила из ума?

И неожиданно она весело запела:

Ты знаешь ли край, где лимонные рощи цветут…

                         Туда бы! туда

С тобою, мой милый, ушла навсегда!

[1]

Когда я была маленькой, мы с мамой много пели. Она знала наизусть массу стихов и читала их при каждом удобном случае. Я запомнила это как очень счастливое время, хоть мне никогда не позволялось залезать к матери на колени, приходить к ней в постель, я даже не смела брать ее за руку. Казалось, по какой-то странной причине она навсегда запретила себе любые проявления нежности. У моего отца были две любовницы: молодая кичливая блондинка и приветливая продавщица его возраста, он регулярно бывал у них и частенько оставался на ночь. В таких случаях он говорил что-то вроде: «Я сегодня у Вальтера» или «Не жди меня, я переночую у Отто». А мама отвечала: «Скажи Вальтеру, чтоб он так не душился — от тебя за версту разит, когда ты от него возвращаешься» или «Не забудь прихватить для Отто шелковое белье из своего шкафа». Тогда я не понимала, что это значит, и только посмеивалась — у моего отца было пятеро братьев, все большие оригиналы, поэтому я с легкостью могла себе представить их в любой роли. Дядя Отто работал бухгалтером, он был единственным из братьев, кому приходилось носить галстук и костюм, и за это они прозвали его Франтом. Дядя Вальтер чересчур много пил, у него было прозвище Пивная Душа. Дядя Герман изготавливал жалюзи, его называли Гармошкой, дядя Фриц работал реквизитором в театре и звался Старьевщиком, набожным был только самый младший из братьев, дядя Тео, он частенько ходил в церковь и непрестанно что-нибудь жертвовал на благотворительность, само собой, его прозвали Иисусом. У моего отца было прозвище Весельчак, потому что он всегда был в отличном настроении, за исключением того времени, что проводил с нами дома. Зато иногда он брал меня с собой, это случалось на Рождество, день рождения бабушки или мой собственный день рождения — на всех этих праздниках присутствовали его братья с женами, они много пили и веселились. Мне больше всего по душе был Старьевщик. Нередко он приносил мне из театра маленькие шляпки с перьями, расшитые бисером перчатки или деревянные башмачки. «Это еще что такое?» — презрительно спрашивала мама, если я забывала хорошенько припрятать подарок, после чего он оказывался на помойке.