Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 123 из 130



Часто вспоминаю Кострому и жалею о той жизни. Умом понимаю: что-то бы там в моем положении изменилось бы; может быть, стал бы депутатом или как-то иначе ввязался бы в политические игры <...> В первые январские дни заходила Лариса Бочкова, привезла первый номер “Губернского дома” с моей статьей. Вот, остался бы, выпускал бы журнал или редактировал газету — вполне может быть. А теперь сохраняю верность — из чувства сопротивления, и тут Виталий Семин прав, — едва выплывающему изданию и нескольким людям, которых не хочу бросать. (И ведь понимаю, что некоторые из них, если прижмет нас сильнее, бросят кораблик, и все равно — примера не покажу: пусть глупо, но подыгрывать новым временам с их законами не хочу.)

Читаю В. Астафьева — роман “Прокляты и убиты” (“Новый мир”). Астафьев излишне уверовал, что роман ему по силам. В этом — первое несчастье. Второе — он привнес в изображение далеких дней и тогдашних людей то, что хуже сегодняшнего знания, — сегодняшнюю озлобленность и несправедливость; сегодняшний публицистический обжиг старой, давно затвердевшей глины; его прежние срывы в злобу и мстительность превратились в норму повествования; оснастив же текст подлым матом, он усугубил изображаемое и всячески нагнетаемое, концентрированное непотребство; не умея вести сразу несколько героев, как бывает в романах, и удерживать их на сюжетной привязи, он сочинил скорее тенденциозный “физиологический очерк” (нет, недотягивает даже до уровня Сергея Каледина), чем что-либо художественное; уверенность обличения, с какой он пишет, казалось бы, исключает предположение о какой-либо растерянности, да и здравый смысл редко когда ему надолго (в тексте) отказывал, и тем не менее в “диагнозе” слово “растерянность” должно быть непременно. В таких случаях художника спасает, по-моему, спасательный трос классической традиции: тебя стаскивает ветер, а ты, как на Севере, держишься за трос и идешь дальше, и потеряться становится невозможно[351].

24.1.93.

Читая Д. Шаховского (“Звенья”):

“Так жить нельзя”, — говорили мы себе тоже, но жили, абсолютное большинство жило, сознавая, что так — нельзя, и пытаясь жить как-то иначе (не все, далеко не все, а наиболее наивные и последовательные...).

20.4.93.

На что сгодилась наша свобода? Теперь я думаю: а нужна ли она нам была?

Помню, в восемьдесят седьмом, на излете года, на Герцена, у старого клуба МГУ, наткнулся на университетского товарища, поэта и журналиста. Я долго жил в другом городе, виделись мы раза два за тридцать лет, обрадовались друг другу, и я сказал ему: “Вот мы и дожили!”, и после всех восклицаний он пообещал подарить мне книжку, только что вышедшую в ФРГ, и мы расстались, побежали дальше по своим делам.

Пока стояли разговаривали, я увидел нас со стороны, и литературная моя память тотчас перебросила мостик в один из трифоновских романов, где герои встречаются летом пятьдесят седьмого, в разгар фестиваля, и, счастливые, полные новых переживаний и неслыханных надежд, разбегаются, не ведая будущего.

Тогда мелькнуло: похоже, похоже, и мостилось, мостилось еще, уже в мой пятьдесят седьмой, тревожный, невнятный, сползающий, выводящий в какую-то новую, неведомую жизнь.

Через какое-то время я прочел в эфэргэвском сборнике моего товарища стихи о железном подснежнике, и там такие строки: “Кузнецы потрудились на славу, и в железо оделась душа”. И еще такие: “А душа, как прозрачный подснежник, исчерпав свою волю до дна, все надеется выбраться к свету. Но всесильна железная тьма!” (в железное время под железным небом).





Я читал про это обилие железа, вспоминал свои далекие ощущения, отыскивал и не находил сходства и чувствовал вдруг, что образ — то ли слаб, то ли блекл, что он — может быть, это и было главным — бессильно уступает другим, наговоренным, напечатанным, выкрикнутым за это время другим сильным, мощным, беспощадным, убийственным словам, словно тем и занимались, что старались покрепче припечатать.

Не забыть, как в приблизительном фильме для американцев про Сталина Юрий Карякин формулировал свою мысль посредством словечка “расстрел”: дескать, то был “расстрел совести, расстрел культуры, расстрел крестьянства” и т. д.

Как же так, подумал я тогда, мы же долго воспринимали жизнь с ее фокусами, похоже, и то, что он пытается определить, назвать, я не приемлю так же, как он, но почему меня так коробит эта неточность, едва уловимая неточность фразерства, фразы, которая хочет обратить на себя внимание.

Какая огромная неуследимая опасность заключена в словах! Еле-еле избыв одну — вспомните победоносный, не допускающий сомнений газетный стиль брежневской поры, — мы погрузились в нешуточную другую. И самый заметный ее результат — судьба слова “демократ”. Как когда-то иногда говорили “настоящий коммунист”, теперь впору рассуждать о “настоящих демократах”.

И это настолько серьезно, что, встреться мы с моим старым товарищем-стихотворцем снова, я бы, пожалуй, сказал бы ему: “Наверное, мы дожили до чего-то другого, потому что радость наша была короткой”. В сущности, мы дожили до чьей-то победы над такими, как мы, и это, разумеется было бы небольшой печалью, если бы таких, как мы, было бы мало, тем более что победа пока не смертельна, но смириться с этой победой трудно.

А это в самом деле — победа и одновременно поражение идеального момента, стержня, существа нашей прежней жизни, словно отныне со всякими сентиментальностями и тонкостями литературы и жизни — покончено.

3.5.93.

Вот мы и увидели побоище — на Ленинском проспекте — Первого мая с водометами, дубинками, щитами, с кровью, с разбитыми лицами и головами. Они не подчинились власти, блюстителям порядка — вот довод. Я не раз думал о том, что власть должна быть решительной в отстаивании закона и не бояться пролития крови, если другого выхода из ситуации нет. Кажется, это тот самый случай, и надо подтвердить, что власть права. Но возникает вопрос: а точно ли не было другого выхода? И так ли верно, что вместе с законностью на стороне власти и моральная правота? Оказывается, московская и более высокая власть объективно вели дело к драматической, а то и трагической развязке. Захлебываясь антикоммунистической риторикой, российская власть отступила даже от социал-демократических традиций, отказавшись праздновать Первое мая как интернациональный праздник трудящихся людей. С приближением майских дней Ельцин издал указ о запрете демонстраций и митингов на Красной, Старой и Новой, Манежной площадях, а также на каких-то еще прилегающих улицах, с упоминанием даже какого-то переулка. Но, как бывало уже неоднократно, уступая требованиям профсоюзов, дозволили им митинговать на Манежной площади, двигаясь к ней по улице Горького (Тверской). Там они и митинговали почему-то под голубыми флагами и транспарантами, стыдливо, то есть трусливо, отказавшись от красного цвета. За границей, а также в Минске, Киеве, Алма-Ате и других городах, в спектре первомайских цветов господствовал красный цвет, и главы правительств участвовали в праздновании. Первомайская Москва на этот раз украшена не была. Кое-где над улицами были протянуты транспаранты с поздравлениями москвичам с праздником “весны и труда”, разумеется, тоже голубые. Точно такие же, как вывешиваются теперь к Пасхе или к каким-нибудь фестивалям и т. п. Разумеется, никакие высокие власти в празднике и митинге профсоюзов не участвовали. Судя по скудной информации, речи и лозунги на митинге носили знакомо взвешенный характер: “нет безработице”, “нет повышению цен”, но “да — президенту”, “да — реформам”. Другой первомайской демонстрации — компартии, анпиловской “Трудовой Москве”, Фронту национального спасения — было отведено жалкое, в сущности, пространство: от Октябрьской площади, где памятник Ленину, до выставочного зала художников (Крымский мост был перекрыт милицией и т. н. ОМОНом). Сообразив или зная, что Крымский мост не перейти, митингующие (в первом телерепортаже, наиболее подробном и уже более не повторенном, было слышно, как Анпилов призвал идти на Ленинские горы) двинулись по Ленинскому проспекту и прошли довольно далеко — до площади Гагарина, где им путь преградили всерьез и где произошло столкновение. Сегодня медицинские власти Москвы объявили, что пострадало около 570 человек; среди них — 250 работников милиции. Я уверен, что всех милиционеров, кто получил хоть какие-нибудь ушибы, обязали пройти медицинское освидетельствование. Что касается обычных граждан, то, разумеется, к врачам обратились не все. Столкновение было жестоким, хотя власти — с помощью абсолютно подчиненного им ТВ — убеждают, что налицо провокация “неокоммунистов” и что все устроили их боевики. Однажды даже продемонстрировали оружие боевиков: две заточки и какой-то железный прут плюс ржавую цепь. Однако никто еще не говорил о наличии колотых ран, и сколько мы ни смотрели уже избранные, то есть наиболее выгодные власти, фрагменты побоища, мы видели лишь безоружных демонстрантов, а позднее — вооруженных отнятыми милицейскими дубинками и обломками палок от флагов и плакатов. Сегодня вечером в “Пресс-клубе” (ТВ) обсуждали это событие, и хотя несколько человек осудили действия властей, многие из журналистов, демонстрируя свою замечательную отстраненность от жизни и судьбы народного большинства, толковали, что такие побоища — норма демократии и что все это нужно воспринимать спокойно. Лишь грузинка сказала, что в Тбилиси с таких побоищ началась гражданская война. Несомненно, если б власть сняла оцепление, демонстрация тихо-мирно рассеялась бы по пути на Ленинские горы.

351

О романе В. Астафьева “Прокляты и убиты” см. статьи И. Дедкова в журналах “Дружба народов”, 1993, № 10 и “Свободная мысль”, 1993, № 14.