Страница 11 из 45
До отплытия в Константинополь в апреле 1810 года Байрон уже имел «готовый для обсуждения» первый набросок «Чайльд-Гарольда». Хобхауз отверг его за чрезмерные преувеличения и пафос. Байрон положил поэму в свой походный сундук и решил искать славу на другом поприще. Когда фрегат «Сальсетт» встал на якорь в Дарданеллах, Байрон и лейтенант Икенхед переплыли широкий Геллеспонт от Сестоса в Абидос — подвиг, которым он больше гордился, чем, возможно, любой другой своей славой — политика, поэта, оратора. Он поместил себя рядом с мифическим героем Греции Леандром, который, по словам Овидия, «по велению страсти» каждую ночь переплывал Геллеспонт, чтобы провести ее со своей возлюбленной Геро, жрицей Афродиты, находившейся в башне в Сестосе. В менее элегическом настроении Байрон предположил, что такие заплывы должны были пагубно сказываться на мужской силе Леандра.
Когда они достигли Константинополя, Хобхауз описал его как «большую столицу, возвышающуюся над лесом кипарисов бесчисленными храмами и тонкими шпилями», тогда как Байрон был потрясен мрачными стенами Сераля, защищавшими империю «восточных Цезарей». Многообразие новых поразительных видов и звуков, улочки, кишащие воришками, фокусниками, торговками, многоликое население, собаки, подлизывающие кровь убитых… Но Байрон не шарахался в страхе от увиденного — поэту, считал он, надлежит писать «от полноты сознания, под действием страсти, под влиянием импульса, но голос его не должен становиться слащавым».
В расшитом золотом алом наряде и шляпе с плюмажем он привлекал всеобщее внимание. Его тонкие черты были женоподобны, и даже султан Махмуд II, принимавший его, сидя на троне в желтом атласе и тюрбане, украшенном сверкающими бриллиантами, полагал, что английский лорд на самом деле — «женщина в мужской одежде».
В Константинополе Байрон выучил три самых насущных турецких слова: «сводник», «хлеб» и «вода». Тем временем Хобхауз готовился к отъезду домой, уступая настоятельным требованиям отца. В июле 1810 года «Сальсетт» вошел в греческую гавань Кеос, и двое друзей расстались. Хобхауз пишет, что они «прослезились», когда делили надвое букетик цветов, а Байрон ликовал, что год пребывания в чистилище в компании Хобхауза закончился. Однако вскоре он вновь стал писать другу полные теплоты письма: «Я действительно люблю тебя, Хобби, — у тебя так много хороших качеств и так много плохих!»
Байрон вернулся в Афины и поселился во францисканском монастыре XIV века у подножия Акрополя в окружении мальчиков и взрослых мужчин. Ему наскучили «девы Афин», так как их матушки старались склонить его к женитьбе.
Химеттус — перед глазами, Акрополь — за спиной. Питаясь вальдшнепами и кефалью, попивая вино в компании монахов, Байрон был безоблачно счастлив, его дни — «сплошная необузданность с утра и до ночи». В этом эдеме, среди мужчин и отроков, он избрал своим любимцем одного «эльфа», пятнадцатилетнего Николо Жиро, ученика в монастыре. В письме к Скиннеру Мэтьюзу он писал, что намерен освободить мальчика от последнего запрета.
Надо признать — либо с одобрением, либо с осуждением, — что все поступки Байрона отличались либо бесспорной смелостью, либо вопиющим разгулом. Однажды вечером, когда он возвращался в город с прогулки по лесу, он увидел, что турецкие стражи собираются сбросить в море зашитую в мешок женщину, виновную в запретной любви. Угрозами и подкупом Байрону удалось освободить женщину, позднее той же ночью он тайно посадил ее на корабль, отбывающий в Фивы. Слухи об этом рыцарском поступке ходили в среде англичан, живущих в Афинах. Поговаривали также, что Байрон был любовником пострадавшей и тем самым виновником того, что она чуть не погибла. Сам же Байрон был непривычно скрытен. Этот эпизод и порожденный им ужас заставляли его «холодеть при одном воспоминании», и чувства эти он воплотил в поэме «Гяур», написанной в 1813 году.
Тридцатипятилетняя англичанка леди Эстер Стэнхоуп, еще одна неутомимая путешественница, которой вскружил голову Египет и которую Хобхауз назвал «необыкновенно властной особой», как раз в это время жила в Афинах со своим юным любовником Майклом Брюсом. С борта своего баркаса она заметила Байрона, ныряющего в Пирейской бухте, где он ежедневно купался. И хотя ее любовник сразу же попал под обаяние Байрона, с леди Эстер этого не произошло. В ее присутствии Байрон становился довольно нерешительным, даже нервозным. Байрон признался, что никогда не станет вступать с ней в «препирательство». Она считала его позером. Своему врачу, доктору Мэриону, который путешествовал вместе с нею, она сказала, что Байрон — «это сплошное корыстолюбие и своенравие, а все, что он говорит и делает, имеет скрытый мотив». Услышав историю спасенной турчанки, леди Эстер сказала, что Байрон хотел выглядеть «своего рода Дон Кихотом». Вместо всеобщих рукоплесканий его красоте леди Эстер отметила пороки во внешности поэта: «слишком близко поставленные глаза и насупленные брови». Это полностью противоречит другому описанию Байрона, сделанному хирургом Форрестером со шлюпа «Алакрити», который спустя годы написал, что выразительная морщинка, рассекавшая лоб Байрона, «исчезала с мимолетной быстротой Авроры Бореалис». Леди Эстер пародировала Байрона перед своими английскими друзьями: его привычку теребить завиток на лбу и глупую аффектированную манеру обращаться к слугам на новогреческом.
Итак, даже когда Байрон был захвачен водоворотом восточных приключений, какие-то отблески рассказов о них все же достигали аристократических салонов Лондона. В письмах матери и мистеру Хэнсону он все чаще требовал денег, но письма Хобхаузу и Скроупу Дейвису пестрят описаниями любовных утех с «эльфами», как он их называл, «безмерно счастливыми и ребячливыми». Николо, «по его собственной очень настойчивой просьбе», везде следовал за ним, и, как он написал Хобхаузу, это было нечто похожее на щенячьи сексуальные игры. Однако Томас Мур описывает эту связь как чисто «братскую».
Для Байрона Греция была «Храмом мысли, Дворцом души». Он любил горы, лазурь Эгейского моря, его острова, камни, упавшие колонны, благоухающие небеса, призраки минувшей доблести. А кроме того, это была страна, которая, как он полагал, сделала из него поэта. Уже тогда, в двадцать два года, в нем зародилось понимание того, что Греции необходима независимость Страна преданная, ставшая орудием в руках русских, французов и англичан, нуждалась лишь в оружии, чтобы восстать против тирании Оттоманской империи.
Если б он только мог получать «деньги и утешительные новости», то не стал бы обременять Англию, этот «туманный остров», своим присутствием. «Утешительные новости» пришли: это был вызов от Скроупа Дейвиса. Кредит, взятый Байроном в 1809 году под его гарантии, не был погашен, как и проценты по нему, за что Скроуп тоже был ответственен.
«Я потерял сон и боюсь совсем потерять рассудок», — писал Скроуп, добавляя, что его преследуют кредиторы и он в любой день может быть арестован. Байрон через какое-то время ответил письмом — смесью рассказов о своих блужданиях, временных жилищах и разврате в местных банях, завершающейся небрежно оброненной надеждой, что «все будет в порядке». Но этого не произошло. Более года Байрон не имел известий от своего поверенного мистера Хэнсона и в своих успокоительных фантазиях предполагал, что Рочдейл продан и земли в Норфолке тоже, что долги уплачены и что он — богатый молодой человек. И только когда Скроуп написал: «Меня может спасти только твое возвращение», Байрон понял, хотя и не совсем твердо, что должен вернуться домой.
Он взял Николо Жиро с собой на Мальту. Там он встретился, по ее настоянию, с миссис Констанс Смит, которая напомнила ему о тайном обещании, — но пламя потухло, более того, он страдал от лихорадки, геморроя, сифилиса, подхватив заразу, как и все английское сообщество в Афинах, от греческих и турецких женщин.
Зачислив Николо в иезуитскую школу, в мае 1811 года Байрон отплыл в Англию, испытывая отвращение и разочарование до такой степени, что, казалось, ни дева, ни юнец никогда более не вызовут его восхищения.