Страница 40 из 61
Связь профессора со студенткой оборачивается крахом: его изгоняют из университета, от него отворачивается общество. Профессор отправляется к дочери, живущей одиноко на ферме, — да, от нее недавно уехала подруга; кажется, дочь отдает дань сапфической любви. Когда-то здесь обитала коммуна хиппи, и вот все схлынули, а дочь попыталась укорениться. Кое-что у нее получается. Она держит собак, возит зелень на рынок. Ей помогает сосед Петрас, черный.
Профессор проводит время в беседах с дочерью, старается понять, чем привлекает ее эта скучная сельская жизнь, понемногу и сам втягивается, ездит с дочерью на грузовичке на базар и т. д. Повествование течет ровно, мелькает мысль: неужели мастер решил написать скучную историю и тем самым бросить вызов своим читателям, подспудно ждущим от каждой новой его книги неожиданных поворотов, возгонки страстей. Это было бы смело и оригинально. Да и так ли скучен взгляд интеллектуала, живущего в чреве черного континента? По мне — так нет. Наоборот. Люблю повествования в духе «Обыкновенной истории». Это как-то ближе к тому, что происходит вокруг, каждый день. По крайней мере, здесь, в провинции. Да и вещи, о которых раздумывает герой, близки. У пятидесятилетних примерно одни думы: о женщинах, о прошлом, о безликом будущем, об «отцах и детях» и о смерти, разумеется.
Но — нет, гесиодовских трудов и дней мы не дождемся от Кутзее.
В один из дней на ферму нагрянули налетчики, профессора запирают в туалете, дочь насилуют, забирают какие-то вещи, грузят все в автомобиль профессора и уезжают. Отец возмущен, дочь подавлена. Он жаждет отмщения. Дочь — не очень. Это были черные; и не просто грабители, а насильники, — такова их «специализация». Отец и дочь вступают в долгую тяжбу, она не хочет, чтобы налетчиков преследовали как насильников, это ее личное дело; отец в смятении. Вскоре у черного соседа появляется юнец, один из участников налета, оказывается, он дальний родственник этого соседа, Петраса. Профессору, естественно, хочется его прибить и сдать полиции. Но и дочь, и Петрас ему мешают. Здесь роман приобретает черты кафкианского морока, точнее, черты всего привычного здесь расплываются. Это Африка. И именно поэтому, кстати, налетчики перестреляли всех собак в вольерах: когда-то их этими собаками травили белые. И именно поэтому профессор в конце концов устраивается помощником ветеринарши из Общества животных, умерщвляющей бездомных собак, и возит окоченевшие трупы в крематорий. Дочь беременна и должна понести. Об аборте она не хочет и слышать. И только повторяет, что отец многого не понимает, да, она постоянно ему об этом говорит; то же самое ему втолковывают все здесь: сосед, ветеринарша. И профессор Дэвид Лури смиряется и ставит крест на всем, что было. Для начала. Чтобы попытаться понять и принять эту черную жизнь, эту черную почву. Так белые расстаются со своим прошлым. Болезненный процесс, — и процесс чтения, — но безболезненно бесчестье не исправляется.
Сумерки
Наконец наступила эта пора призрачного света. Шпенглер называл сумерки временем инструментальной музыки.
Осенью оголяется архитектура города. Ну, а это, как помните вы, «застывшая музыка». Иногда банальные вещи хороши, сам Борхес однажды благословил их, мол, лучше не скажешь. Архитектура — застывшая музыка — мне эта метафора не нравится. И в то же время она удачна тем, что позволяет вдруг обнаружить гигантскую разницу между музыкой и архитектурой. И невольно продолжить метафоротворчество и уподобить симфонию целому городу, оторвавшемуся от земли… Что-то в духе Горана Петровича, в его романе «Оборона церкви Святого Спаса» монастырь выдирается из почвы и зависает в воздухе над полчищем неприятеля.
Позавчера 15 числа купил 15 симфоний Шостаковича (распродажа). Так совпало. Уже слушаю. Первая симфония точно не музыка сумерек. Ухо тянется к Баху, Генделю, Пёрселлу. Но посмотрим, что из этого получится. Элгар, например, осенний композитор, его марши созвучны с медью кленов и вязов, облаками, озаренными особым резким светом. Ведь и в сумерках бывают разрывы.
Только музыка
«Вследствие всеохватывающего характера музыки многие творения ее не могут быть истолкованы как выражение человеческих чувств и стремлений».
Н. Лосский.
Вот о чем мечтает любой сочинитель: превзойти слишком человеческое. И к этому же стремится философ: бросить на все нечеловеческий взгляд. Но приближаются к этому музыканты. Взять хотя бы «Прометея» или «Экстаз», там кипит протоплазма, на наших глазах возникает мироздание, причем такое впечатление, что об этом говорят именно силы, создающие все это.
Но Толстой, например, считал музыку служанкой литературы. То же и Набоков. Слово или звук? Звук слова.
Николай Лосский различал три уровня внутренней жизни: психоидная, психическая и гиперпсихическая. И считал, что только музыка может выразить внутреннюю жизнь стихий, растений, человека, планет и высших сфер.
Рикошет
Повесть Игоря Фролова «На пересылке» не об Афганистане. Это неожиданный взгляд на Иосифа Бродского. Версия пребывания поэта в семье рассказчика, живущей в забайкальской тайге, на золотых приисках, выстроена убедительно. Поэт оказывается магически — а может, и физически, — приобщен к рождению рассказчика. Через двадцать с лишним лет рассказчик — и в какой-то мере «сын» поэта — оказывается на войне в той стране, куда намеревался однажды бежать Иосиф и о которой он сочинил известное стихотворение «О зимней кампании 80 года»… Остроумно, и отлично написано, повесть быстрая и при этом подлинная в звуках и красках, пряных восточных и суровых сибирских. И пафос ее понятен.
Но разделить этот пафос лично мне мешает еще один герой: дядя рассказчика, сотрудник госбезопасности, к которому в конце концов попадает поэт. Да, чего не бывает. Сначала судьба свела поэта с геологами, потом — с их родственником. Геологи его обогрели, дали ему кров. Но… и чекист делает, по сути, то же, он просто спасает поэта, выталкивая его за пределы страны, заставляя подписать бумагу. Ну, это уже пережим, гротеск. И эта фигура, как магнит, начинает вытягивать из текста все крючки и подначки неблагозвучных эпитетов и метафор, которыми уснастил поэта рассказчик. И этот магнит-чекист раздевает и оголяет всю конструкцию. Виртуозность и уровень исполнения не могут затушевать заданность, умышленность этой прозы. Чекист оказывается лакмусовой бумажкой. А жаль. В повести царит некий дух бытийствующий, задающий высокую точку зрения, время-пространство в ней мастерски сплавлено и в конце концов оборачивается тем самым камнем, который кладет сестра героя в Венеции на могилу поэта. Камень с афганской дороги. Жест, достойный древнегреческой трагедии. Правда, именно трагическое здесь не показано, это только подразумевается, что тоже можно поставить в упрек автору. Но ему некогда было, перед ним стояла другая задача: показать всю нищету и тщету этого человека, поэта. А в древнегреческих трагедиях главные герои, как правило, равны величием духа. Столкновение равных и высекает истинно трагический свет. Простая вроде бы истина. Но многое нам неочевидно. И для того, чтобы только это еще раз понять, уже стоит читать повесть.
Что видел западный ветер
Дул сильный западный ветер. У старого почитателя Дебюсси не могло не возникнуть соответствующей ассоциации. По склону холма прокатывались зеленые волны. Но здесь встречались участки рыжеватых крошечных мхов, и травы все-таки были не так высоки. А вот внизу, на лугу у излучины Городка колыхалась настоящая пучина, по-восточному пестрая, пышная. Сорвав землянику, распрямился, глянул на эту живую объемную ткань и сразу увидел уши — заячьи. Но чтобы из такой травы они торчали, заяц должен быть размером с осла. А уши и походили на ослиные. Но вот стала заметна и холка — горб. Кабан? И высунулась морда — горбоносая, длинная. Лось. И он весь тонул в травах. Что-то жевал, прядал ушами.