Страница 4 из 6
Собеседник мой опять тяжело вздохнул и удивленно и растерянно обвел взглядом вокруг себя, будто впервые вот сейчас, сию минуту увидел с холма эту сухую землю, острые камни и высокие одинокие деревья.
- ...Человек ведь другой раз, как овца, - проговорил он с печальной улыбкой. - Кое-кто из нашего лагеря подался в Бельгию, на шахты. И я за ними. Но в шахте я сильно растревожил рану в животе, уж было зажившую. И все деньги, которые я там наколотил, надо было снести докторам. А до новых денег докопаться я уже не мог: непрерывные боли в животе и, что съем, все обратно идет. Из шахтеров я перешел уже в сторожа. И тут, спасибо, подвернулся мне один армянин - почти что земляк. Рассказал, что есть такая очень богатая земля - Африка, где тепло и сухо и где умный человек ни за что не пропадет. Ну, мы же все считаем себя умными. Никто на собственную-то глупость пока что не жалуется. А этот армянин сказал, что у него в Африке родной дядя занимается зверями и может взять меня к себе на такую работу, что я буду и сыт, и доволен. И денег скоплю.
Ах, паразитка, паразитка! Глядите, она уже за нами идет, наблюдает, показал он на обезьяну, опять качавшуюся на длинной ветке над нашими головами. Или это была другая обезьяна? - Правда это или нет, как вы считаете, что мы от них произошли? Был тут у этого армянина, к которому я в конце концов поступил, один ученый из Австралии. Так он сомневался. Не может, считал, этого быть, чтобы мы происходили от обезьяны. Это обидно, мол, для людей так думать, что мы происходили от этаких тварей. А я лично считаю, что все возможно, все может быть. Я у этих армян - их два брата, и они два дела вели - прослужил тут, в Африке, можно сказать, шесть лет. Они не только ловили обезьян на продажу, но и вели дела по крокодилам, носорогам и прочим зверям, которых они содержали, выращивали и продавали. Дело у них было не слишком большое, но в то время очень прибыльное. И, главное, интересное. Но живот у меня сперва вроде утих здесь, в Африке, а потом начались приступы. И если схватит меня такой приступ где-нибудь в дороге, я не только ревмя реву, но и двигаться не имею возможности. Какой же из меня в таком случае агент, как я тогда красиво назывался, по отлову и реализации? Армяне, вполне понятно, отказались от меня. Но выплатили мне наградные. Вот с наградными деньгами я и вступил в наше кожевенное дело с немцем, насчет которого я вам уже объяснил... И, глядите, глядите, как она как будто с интересом смотрит то на вас, то на меня. И нахально, глядите, улыбается, - вдруг сердито плюнул в сторону обезьяны Борвенков. И вздохнул. - Сколько я их переловил за шесть лет, это высказать невозможно. Но, понимаешь, симпатии настоящей у меня к ним не получилось. Хотя бы такой вот симпатии, как к другим зверям. Как даже, например, к тем же крокодилам.
Борвенков опять огляделся вокруг, на этот раз, как мне показалось, с тревогой, будто отыскивая что-то. Потом сказал:
- И вот, глядите, прошел денек. Опять денек прошел. Смеркается. Время быстро идет. Ох, до чего быстро. Ровно вчера все было. И я молодой, глупый был. Умнее-то я вроде не очень стал, - конфузливо улыбнулся он. - А вы, наверное, устали от меня, от моего разговора. Думаете, наверно, что это за чудик такой попался. Говорит и говорит, как я не знаю кто. А я и вправду остановиться не могу. Ну с кем я мог бы в другое время вот так поговорить на родном или даже другом языке? С детьми моими я обо всем говорить не могу. И не хочу: они еще, понятно, дети. С немцем, моим компаньоном Куртом Фогелем, тем более разговора особого быть не может...
- А немец ваш тоже на свою родину ехать побаивается? - спросил я. Тоже что-нибудь такое натворил?
- Не знаю. Я с ним уже здесь познакомился. Рассказывал он, что воевал у нас в России. И там в плену был. Не очень шибко, но может говорить по-русски. Собирается даже поехать туристом в Сибирь. В тот лагерь, где жил в плену, под Красноярском. Говорит, хорошая земля. Вот, говорит, где можно делать дела. И народ, говорит, хороший в Сибири. Вспоминает, что русские кормили пленных даже много лучше, чем ели сами. А в свою Западную Германию - называется Феэрге - он ездит каждый год, когда здесь подступает самая жара. У него там, в Германии, два дома. И тут собственный дом. Я при нем, по-настоящему-то если говорить, больше рабочий, чем компаньон. У него в деле два пая, у меня - один... Для чего я вам все это рассказываю, непонятно. А обезьяна, глядите, снова прислушивается. Может, куда-нибудь все это, что я тут болтаю, сообщить хочет? В Освенциме был тоже такой человек, не один, конечно, он был, но я его часто вспоминаю. Из-за него я, понимаешь, тоже чуть в печку не угодил. Тоже из-за моих разговоров.
Всю жизнь я любил поговорить, - печально усмехнулся Борвенков и вздохнул. - И вот, видите, выходит, уже и поговорить не с кем. Ну, ладно, пойдем к Василию Митрофановичу. Вон уже видно ихнюю, как по-нашему, по-русски, сказать, веранду...
В здании госпиталя горел свет, когда мы поднялись на его каменные ступени. В просторном остекленном вестибюле в уютных кожаных креслах сидели ожидающие приема.
К нам вышла темнокожая женщина в белоснежном халате и высоком накрахмаленном чепце. Борк-Борвенков, кивнув на меня, сказал ей что-то на местном языке.
- Главный врач еще занят, - сообщила она по-русски с легким акцентом, с достоинством поклонившись мне. - Василий Митрофанович безусловно вас примет, но чуть позднее. - И приложила палец к пухлым коричневым губам. Очень, извините, трудный случай. А вы пойдемте, - сказала она больному с костылем, сидевшему первым у двери. И, вспомнив, очевидно, что больной не понимает по-русски, перевела эти слова.
- Врачиха, - пояснил мой собеседник. - Двоюродная сестра моей покойной Офы. Виргиния. Одинокая. Умница. Училась во Франции. Потом еще в России, в Советском, одним словом. Союзе. Хотел на ней жениться после смерти Офы. Отклонила. Куда там. Она же образованная. А я кто?
Виргиния еще два раза вышла, приглашая больных. На нас она больше не обращала внимания.
Наконец в вестибюле появился, чуть прихрамывая, мужчина лет, может быть, под шестьдесят, невысокого роста, в очках чуть не во все лицо, в соломенного цвета усах, в зеленом халате, надетом, как пальто, застежка впереди.
- Кто меня спрашивал?
Мой собеседник тотчас же вскочил.
- Вот, Василий Митрофанович, тут из Москвы. Один гражданин. Хотели вас видеть. Вот я их привел. Они тоже, как мы, русский...
Василий Митрофанович протянул мне руку, спросил сухо:
- Здоровы?
- Вполне, - сказал я, несколько задетый странностью вопроса.
- Тогда еще минуточку попрошу вас подождать. Есть некоторая неотложность. - И подошел к больному негру с толсто забинтованной шеей. Заговорил с ним на местном языке. Потом по-русски сказал подошедшей к ним Виргинии: - Отведи его, пожалуйста, в боковушку. Придется его опять положить. Вот здесь давайте присядем, - кивнул он в угол вестибюля, где возле большого торшера стояло два кожаных кресла. - У вас есть ко мне вопросы?
Я сказал, что вопросов нет. Просто я хотел повидать его после всего, что слышал о нем. И пересказал услышанное. Может быть, он еще что-нибудь расскажет о своей, в сущности, необычной деятельности.
- Почему же необычной? Врач при всех условиях врач, - оглядел он меня довольно строго. - Послали нас сюда с женой на четыре года, но пробыли мы значительно больше. Так получилось. А что касается разговоров обо мне, так тут есть нечто от легенды. Кстати, этого охотника, о котором вам пастор рассказывал, не я оперировал. И, если уж на то пошло, его оперировал действительно московский доктор. А мне этот титул присвоили вовсе незаслуженно. В Москве я никогда не работал и не жил. Вероятно, особого значения это не имеет, но, если вы захотите написать, может получиться претенциозно. И неверно. Лучше мы познакомим вас с действительно московским доктором, с тем, кто делал ту операцию. У нас к тому же не один московский доктор, а целых два... Гиня, - повернулся он к Виргинии, позови, пожалуйста, Горация.