Страница 26 из 43
Шатобриан предложил Гюго работать под его началом в посольстве в Берлине, но Гюго отказался: ему хотелось оставаться поближе к Адели и продолжать литературную карьеру{219}. Будущие отношения казались ему отдаленными и символическими: Гюго продолжал восхищаться писателем и роялистом Шатобрианом, но два стихотворения, обращенные к нему, пестрят двусмысленностями. В стихотворении «К г-ну де Шатобриану» он сравнивается с самопожирающим вулканическим астероидом, а затем приглашается «исполнить [свое. – Г. Р.] предназначение». В оде 1820 года «Гений» герой сравнивается с альбатросом, птицей, как сообщает Гюго в ссылке, которая способна продолжать свой «благородный полет» даже во сне{220}.
Слава обеспечила ему и постоянное место в узком кругу поэтов, представлявших парижскую литературную элиту. Почти все эти поэты были на десять лет старше Гюго: Эмиль Дешан, чьи переводы помогли открыть сокровищницу немецкой и английской литературы, и трое членов Тулузской академии: драматург Александр Суме, чей развевающийся тупей придавал ему необходимый «вдохновенный» вид; Жюль де Рессегье, бывший кавалерийский офицер; и Александр Жиро, аристократ с некоторым опытом в делах, который, как вспоминал Гюго, заикался, грыз ногти и «выглядел как помесь дикого кабана и зайца»{221}. (То была эпоха, когда науки физиогномика и френология придавали некоторое изящество грубым описаниям физических примет.) Жиро больше всего известен своей печальной элегией «Маленький савояр». В наши дни ее невозможно читать из-за ее вязкости, но в свое время она считалась довольно смелой. В ней упоминались такие низменные вещи, как деньги, а самая знаменитая строка была поистине революционной: «Грошик спасает мне жизнь».
Подобно многим стихам членов кружка, которые возвращались к рыцарскому веку патронажа и унаследованных состояний, «Маленький савояр» продавался в благотворительных целях: средство, позволившее поэту оставаться «чистым», одновременно привлекая читателей. Верный своим принципам, Гюго отказывался подлизываться к журналистам, чтобы о нем писали хвалебные рецензии, или, подобно многим своим современникам, писать обзоры собственного творчества.
Участники этого «ностальгического авангарда» собирались в салоне Софи Гэ в благородном Сен-Жерменском предместье. Они пили чай, читали свои сентиментальные стихи, обсуждали, где ставить цезуру, а также вопрос, можно ли употреблять слово mouchoir («носовой платок») вместо tissu («ткань»){222}. Подобно новейшим представителям прециозной литературы, они неумеренно восхваляли друг друга. Гюго называли «ангелом Виктором», «надеждой муз Отечества»; Шатобриан дал ему прозвище «возвышенное дитя» (l’enfant sublime), которое сопровождало Гюго до вполне зрелого возраста{223}.
Эта первая рябь на волне французского романтизма легко была принята Французской академией: прозрачные видения молодых поэтов по-прежнему обладали явной классической анатомией. Они манипулировали крошечным набором фраз и образов, как если бы постоянно переставляли украшения в комнате. Члены клуба, которые встречались в тихом предместье, тогда еще почти деревне, служат подтверждением той точке зрения, что европейский романтизм тесно связан с индустриализацией, так как обе революции (в промышленности и искусстве) произошли во Франции почти на полвека позже, чем в Великобритании и Германии.
Несмотря на утонченную среду, заметно, что некоторые черты характера Гюго уже тогда, что называется, «попадали в тему». Хотя от его бурных од, должно быть, звенели чашки на столе, чуткая жесткость его стиха намекает на натянутую дружбу одинокого ребенка, когда этикет и ритуалы подменяют общие воспоминания и общий условный язык. Когда аббат де Ламеннэ, тогда живший в переулке Фельянтинок, уговаривал Гюго примкнуть к его ультраклерикальному направлению, он получил прекрасный пример того, что собой представляет этот «ангелочек», молодой романтик: «У г-на Виктора Гюго чистейшая и безмятежнейшая душа; более чистой и безмятежной я не встречал в парижской клоаке. Он доверчив и искренен. Впервые он встретил меня в доме, где когда-то жил со своей обожаемой матушкой… Он окрылит католическое движение, которое наши писатели-ханжи часто волочат по улицам и даже по сточным канавам»{224}.
По той же причине бывшая столица империи в ранних стихах Гюго – город соборов и памятников: широкие камни, положенные для перехода через болото, в котором отверженные роялистской мифологии вынашивали свои революционные идеи и обожествляли Бонапарта. Иными словами, Гюго воспел средневековый Париж, населенный персонажами, списанными с его отца.
Тон этого кружка также угадывается в письмах к Адели. Он неоднократно упоминает о собственной девственности («меня защищала не нехватка возможностей, но мысль о тебе»); называет любовь союзом двух душ, изгнанных с небес; поэзию – «олицетворением добродетели» («прекрасная душа и тонкий поэтический дар почти всегда неразделимы»). По его словам, его истинное призвание заключается в «жизни мирной, спокойной и незаметной, если такое возможно»{225}.
Совсем скоро появится другой Виктор Гюго. Решающее событие произошло 26 апреля 1820 года. Адель наклонилась, чтобы завязать шнурки, и из-за ее корсажа выпало письмо. Тайна выплыла наружу. Софи Гюго, которой все сообщили, разорвала всякие отношения с семьей Фуше. Несколько месяцев никаких писем не было. Но «возвышенное дитя» нашло новый выход для своей страсти: госпожа Гюго неумышленно помогла революционизировать французский романтизм.
Глава 6. Карлик-демон (1821–1824)
После того как Адели запретили видеться с Виктором, она находила утешение в домашних делах. Но всякий раз, когда она отправлялась на урок рисования, неподалеку пряталась фигура, которая иногда пыталась привлечь ее внимание. Когда она ложилась спать, та же фигура стояла на углу улицы, под окном; однажды она разбудила кошку{226}; а когда Адель с матерью ходила на исповедь в церковь Сен-Сюльпис, та же фигура пряталась за колоннами. Иногда она быстро шептала несколько слов, «как ангел, который беседует с дьяволом»{227}. Несколько месяцев спустя Гюго с радостью узнал, что, когда она молилась Богу, божественный лик загораживало его лицо: «Бывают случаи, когда я смею воображать, что стала для тебя всем»{228}. Таким был «вольтерьянец-роялист», который дразнил дочь праведных родителей, – возможно, Адель читала последний европейский бестселлер того времени, готический роман Льюиса «Монах».
Когда ангел выходил из церкви, дьявол царапал записки на длинных полосках бумаги. Поскольку мать запретила всякое общение с семьей Фуше и поскольку Эжен имел привычку рыться в столе Виктора, влюбленные переписывались шифром:
Dimanche 4 – à 12h 1/2 (récipt)s s sa m. d.l.b.{229}
Это означало, что Адель видели в воскресенье, 4 февраля 1821 г., в половине первого, об руку с матерью, в церкви Сен-Сюльпис, и она переглянулась с Виктором. Для человека, «в чьей голове теснится двадцать страниц, прежде чем его перо напишет одну строку»{230}, то была болезненно сжатая форма выражения. Иногда записки перемежались отрывками стихов или загадочными изречениями, которые удивили бы поклонников «ангела Виктора»: «Хотел бы я, чтобы был Бог, тогда я мог бы богохульствовать», «Ограбление старьевщика», «Рандеву у эшафота»{231}.
219
CF, I, 140.
220
На самом деле альбатрос спит на воде.
221
VHR, 354–355.
222
Суме – Жиро, 5 июля 1820. См. в: Séché (1908), 41–42. Mouchoir («носовой платок») впервые появился во французской литературе в стихотворном переводе Виньи трагедии Шекспира «Отелло, венецианский мавр» (1829), III, 15: Vigny (1926), 109. Французское слово обладало недостатком, так как привлекало внимание к действию, производимому платком (se moucher – «сморкаться»).
223
Сотни страниц посвящены вопросу, называл Шатобриан Гюго l’enfant sublime или нет. В 1820-х гг. история была широкоизвестна и считалась правдивой. Позже Шатобриан отрицал, что говорил нечто подобное, но в салоне мадам Рекамье и в то время (1841 г.), когда Гюго считался ренегатом. Сент-Бев указывает, что Шатобриан был вполне способен забыть слова, о которых он жалел. Возможно, он также забыл, например, что плакал, прочитав оду Гюго о Кибероне (Corr., I, 322, с другим текстом, но тем же редактором. См.: Daubray (1947), 26–27). См.: Barbou, 60; Biré (1883), 223–227; Dumas (1966), 172; Giraud (1926); Legay, 61–63; R. Lesclide, 178; Loménie, 148; Sainte-Beuve (1831), 40; Séché (1912), 51–55; Venzac, Origines Religieuses, 650–653; Trollope, I, 152; VHR, 333.
224
Письмо к неизвестному адресату, август (?) 1821: Lame
225
CF, I, 98, 195–196, 211, 233.
226
CF, I, 212.
227
CF, I, 148.
228
CF, I, 220.
229
CF, I, 751: récipt = réciproquement («взаимно, обоюдно»); d.l.b. = do
230
CF, I, 475.
231
CF, I, 757, 749, 751.