Страница 93 из 105
Ахматова поступила так, как советовал Гриневу Савельич.
Зощенко так поступить не смог.
Он не смог так поступить, наверно, еще и потому, что в его глазах Сталин и Жданов самозванцами не были. Поэтому он не терял надежды найти с ними общий язык, что-то им втолковать, объяснить. И даже на том большом собрании, на котором ему уже окончательно переломали спинной хребет, он, кажется, тоже еще сохранял толику этой надежды. Он даже попытался объяснить, почему на «провокационный» вопрос английских студентов ответил так, а не иначе:
— Я не увидел яда в этом вопросе. Если отвлечься от анкетных и политических формул — что обозначал этот вопрос? «Как вы отнеслись к тому, что вас назвали прохвостом?»… Я дважды воевал на фронте, я имел пять боевых орденов в войне с немцами и был добровольцем в Красной Армии. Как я мог признаться в том, что я трус?.. Что вы хотите от меня? Что я должен признаться в том, что я — пройдоха, мошенник и трус?
Последние слова, которые он произнес, были такие:
— Я могу сказать — моя литературная жизнь и судьба при такой ситуации закончены. У меня нет выхода. Сатирик должен быть морально чистым человеком, а я унижен, как последний сукин сын… У меня нет ничего в дальнейшем. Ничего… Я не собираюсь ничего просить. Не надо мне вашего снисхождения, ни вашей брани и криков. Я больше чем устал. Я приму любую иную судьбу, чем ту, которую имею.
Произнеся эти слова, он сошел с трибуны и медленно спустился в зал.
Раздалось несколько хлопков. (Аплодировали один-два человека.) Остальные подавленно молчали.
В президиуме забеспокоились, зашептались. Впечатление, которое произвела речь Зощенко на сидящих в зале, надо было как-то сбить. И тут встал Константин Симонов…
Вообще-то он был не Константин, а Кирилл. Но звуки «р» и «л» он не выговаривал. При знакомстве, когда ему приходилось называть свое имя, у него получалось — «Кивив». Вот он и стал Константином.
Звуки «р» и «л», однако, в русской речи встречаются не только в слове «Кирилл». Поэтому фраза, которую я предлагаю занести в книгу рекордов человеческой подлости, прозвучала так:
— Това’ищ Зощенко бьет на жа’ость…
Нас он не проведет
В начале 50-х моя жена работала в Корейской редакции Радиокомитета. Непосредственным ее начальником, возглавлявшим эту редакцию, был человек по фамилии Сметанин.
— Неужели это тот самый Сметанин? — спросил я у нее, не сомневаясь, что наверняка другой. Мало ли Сметаниных на свете?
Но оказалось, что тот самый. Обувщик Сметанин, кинувший в 30-е годы свой знаменитый призыв: ударники в дипломатию! (Такие лозунги тогда были в моде. Сам Горький кинул клич: ударники в литературу!)
Призыв Сметанина был встречен с энтузиазмом. (Вряд ли надо объяснять, что не он сам был инициатором этого почина.) И ударники повалили в дипломатию валом.
Один из этих выдвиженцев был назначен послом СССР в Германии. Никаких подробностей о том, как он там справлялся со своими сложными обязанностями, я не знаю. Знаю только, что Риббентроп в своем дневнике (он был опубликован после войны) написал о нем так:
«Этот новый русский посол талантливо притворяется идиотом. Но нас он не проведет».
Кого он разоблачил?
В конце 40-х, после того как партия навела порядок в биологии, в высших сферах решено было взяться за физику. Собрали даже какое-то совещание в ЦК, где перед физиками была поставлена задача: разоблачить теорию относительности. Рассказывали, что положение тогда спас академик Леонтович. Он якобы произнес на том совещании не совсем обычную речь. Начал он ее в одном ключе, а закончил — неожиданно — совсем в другом.
— Можно, конечно, поставить несколько экспериментов, чтобы еще раз проверить верность теории Эйнштейна, — размышлял он вслух. — Но стоить это будет неимоверно дорого. Придется законсервировать все другие наши опыты…
Потом вдруг замолчал и после небольшой паузы сказал:
— А впрочем, пошли вы все к такой-то матери…
Может, это и легенда. Может быть, всё было не совсем так и даже совсем не так, но факт остается фактом: физиков тогда оставили в покое. Тем более что незадолго до того перед ними была поставлена другая, более насущная задача: сделать атомную бомбу.
От Эйнштейна, однако, не отстали.
Позже, уже в 60-е и в 70-е годы за него взялись снова. На этот раз, правда, не на правительственном уровне, а в узком научном кругу. И разоблачали на этот раз не теорию относительности (на нее теперь уже никто руку не поднимал), а — персонально — самого Эйнштейна. Доказывали, что приоритет в создании теории относительности принадлежит вовсе не ему, а совсем другим ученым — Лоренцу, Пуанкаре… Эйнштейн же оказывался при этом то ли плагиатором, то ли (в лучшем случае) везунчиком, которому неведомо кто и неизвестно почему приписал честь не принадлежащего ему открытия.
Особенно усердствовал в этих разоблачениях некий Тяпкин — как утверждают многие его коллеги, не шарлатан, вроде Лысенко, а вполне серьезный ученый. Может, оно и так. Но подвигла этого серьезного ученого на войну с Эйнштейном, я думаю, не бескорыстная жажда истины, а — страсть. Душа его не могла примириться с тем, что величайшим после Ньютона физиком мира считают человека, которого у нас в приличное научное заведение из-за пятого пункта даже простым лаборантом и то вряд ли бы взяли.
Были и другие энтузиасты, действовавшие в том же направлении.
И вот один из них (не берусь утверждать, что это был именно Тяпкин) раскопал и обнародовал такой сенсационный факт.
В начале века немецкие социал-демократы вознамерились издать книгу Энгельса «Диалектика природы». Книга эта представляла собой собрание отдельных Энгельсовых статей, заметок, набросков, часто незавершенных, незаконченных. Сложив всё это воедино, рукопись отправили на отзыв Эйнштейну. Уж не знаю, случайно она попалась именно ему (одно время он, как известно, работал в патентном бюро) или это было позже, и Эйнштейн был выбран немецкими социал-демократами на роль арбитра сознательно, как некий высший научный авторитет. Как бы то ни было, отзыв на книгу Энгельса он дал.
Отзыв этот был предельно краток. Он гласил:
«Научного интереса не представляет».
Тот, кто вытащил на свет божий этот факт, погребенный в анналах истории, разумеется, не сомневался, что разоблачает он Эйнштейна. Не Энгельса же! Энгельс, как жена Цезаря, был тогда выше подозрений.
Корней Чуковский и Бенито Муссолини
Мой давний приятель Лёва Наврозов теперь живет в Америке. Статьи его иногда появляются в наших газетах. Подпись гласит: «Лев Наврозов. Американский публицист».
Лёва — человек необыкновенный. Это мне было ясно задолго до того, как он стал американским публицистом. Необыкновенность его проявлялась во многих его делах и поступках. Но ярче всего — в редкостной оригинальности его суждений.
Вот, например, однажды он сообщил мне, что возил своего семилетнего сына Андрея в Переделкино, к К.И. Чуковскому, на ежегодно устраиваемый Корнеем Ивановичем детский праздник «Прощай, лето!» Из разговора выяснилось, что Чуковского Лёва раньше не знал и увидел его первый раз в жизни.
— И какое он произвел на вас впечатление? — спросил я.
Ответ — как и все Лёвины ответы — был самый неожиданный:
— Он похож на Муссолини.
Я был потрясен. Чуковский — и Муссолини? Что может быть между ними общего?
Лёва объяснил: представьте… Стоит Чуковский, а мимо проходят дети. Он выбрасывает вперед руку и выкрикивает:
— Уточки закрякали!
И марширующие дети — хором:
— Кря! Кря! Кря!
Импровизируя этот шутовской парад, Корней Иванович, вероятно, и думать не думал ни про какого Муссолини. (Так же как, сочиняя в 1921-м году про рыжего и усатого таракана — «Покорилися звери усатому, чтоб ему провалиться, проклятому» — он, конечно, и думать не думал про неведомого ему тогда Сталина.) Но, прирожденный пародист, он этой своей импровизацией с присущим ему артистизмом — может быть, сознательно, а скорее всего неосознанно, — создал убийственную пародию на самую сущность тоталитаризма.