Страница 90 из 105
Мы, конечно, обрадовались: какое-никакое, а развлечение. А я, признаться, даже с нетерпением стал ждать следующего семинара: как-то в букинистическом я купил книгу старых (еще 30-х годов) театральных фельетонов Юзовского и с наслаждением прочел ее, от души завидуя остроте и легкости его пера.
Но на следующий семинар Юзовский к нам прийти почему-то не смог. А потом…
Потом разразилась катастрофа: в «Правде» появилась статья «Об одной антипатриотической группе театральных критиков», положившая начало печально знаменитой кампании. Группа «безродных космополитов», как узнала страна из этой и множества других последовавших за ней статей, собиралась в ресторане «Арагви», вынашивая там свои злодейские планы. В чем конкретно эти планы состояли, толком не сообщалось: то ли они собирались взорвать Кремль, то ли пытались очернить какую-то пьесу Софронова. Ясно было только одно: нет сейчас у советского народа более злых, коварных и опасных врагов, чем эти театральные критики. И самым опасным, самым отвратительным из них всех был не кто иной, как Иосиф Ильич Юзовский.
Список «безродных космополитов» разрастался, что ни день пополняясь все новыми и новыми именами. И вот уже в какой-то газете мелькнуло в этом списке имя нашего Федора Марковича.
И вот он стоит — бледный, растерянный — перед толпой жаждущих его крови преподавателей и студентов. И каждый спешит крикнуть из зала свое «распни его!», лично, собственными руками подтолкнуть несчастную жертву еще на шаг ближе к разверзшейся перед ней пропасти.
— Этот затаившийся до поры до времени враг, этот волк в овечьей шкуре, — упиваясь своим красноречием гремит с трибуны один из самых тихих и незаметных наших «семинаристов», — решился наконец сбросить маску! Наглость его дошла до того, что он посмел пригласить к нам на семинар безродного космополита Юзовского! Чтобы мы, видите ли, поучились у него мастерству критика…
— Позор! — ревет зал.
Федор Маркович порывается что-то сказать. Ему не дают. Из зала несутся злобные выкрики:
— Не надо!.. Чего там!.. Всё ясно!
Но председательствующий, играя в демократию, все-таки предоставляет ему слово.
— Позвольте… Я сейчас вам всё объясню, — начинает он. — Студенты, участники моего семинара жаловались, что наши занятия проходят скучно, неинтересно… Я думал: как бы нам их оживить. И вот недавно, по дороге в институт, я случайно встретил Юзовского…
— Ха-ха!.. Случайно! — злорадно хохочет зал.
— Клянусь вам, совершенно случайно, — прижимает руку к сердцу Федор Маркович.
И даже я, точно знающий, что бедный старик говорит чистую правду, с ужасом чувствую, что это его искреннее объяснение звучит сейчас жалко и совсем не убедительно.
А из зала несется:
— Гы-гы!.. Го-го-го!..
В голове у меня почему-то вертится: «С Божией стихией царям не совладать…» Каким царям? При чем тут царь? Ну да… Стихия… Не Божья, конечно, но — стихия…
Да, это была стихия. Страшная, неуправляемая стихия темных чувств и низменных побуждений, вдруг выплеснувшихся из глубин подсознания, с самого дна уязвленных, изувеченных человеческих душ…
Так я думал тогда. А на следующий день другой эпизод той же эпопеи ясно показал мне, что разбушевавшаяся стихия эта была не такой уж неуправляемой.
Управляемая стихия
Исключали из комсомола Гришу Поженяна. Он тоже попал в космополиты. В паспорте у него значилось — «еврей». Он уверял, что евреем записался из чистого благородства, хотя и не скрывал, что мама его — еврейка. Но отец — чистопородный армянин.
— А у вас в институте считалось, что Поженян наполовину еврей, наполовину армянин? — спросил меня однажды (много лет спустя) Борис Слуцкий.
— Да, — сказал я. — А у вас в Харькове?
— У нас в Харькове, — без тени улыбки ответил он, — считалось, что он наполовину еврей, наполовину еврей.
Как бы то ни было, фамилия у Гриши была армянская, и это был не псевдоним, а настоящая, подлинная его фамилия, так что раскрыть скобки, написав про него «Поженян», а в скобках — «Хольцман» или «Рабинович» было невозможно.
Тем не менее его причислили к космополитам.
В какой-то газете (кажется, в «Комсомольской правде»), в большой статье о космополитах, окопавшихся в Литературном институте, промелькнула фраза: «Вождь эстетствующих юнцов и космополитёнок Поженян».
Этого было более чем достаточно.
Но в «послужном списке» Поженяна, с которым наши институтские партийные и комсомольские вожди вытащили его на голгофу, была одна слабина. Перечень его грехов был велик. Но это всё были грехи не идеологические. Так врезал кому-то в уборной ЦДЛ, что тот надолго ушел в нокдаун. Нагрубил директору института — Федору Васильевичу Гладкову. Тот в ярости крикнул: «Вон! Чтобы ноги вашей не было в моем кабинете!» Гриша исполнил это приказание буквально: встал на руки и вышел из директорского кабинета на руках.
Всё это было, конечно, возмутительно. Но объявить его на этом основании космополитом наши заправилы все-таки не решались. Для полноты картины позарез необходим был какой-то идеологический грех. И такой грех нашелся. Припомнили и в конце длинного списка прегрешений записали: «За беспринципное поведение в деле Сарнова».
В чем состояло это злополучное дело, я тут рассказывать не буду. Скажу только, что было оно достаточно громкое и вполне идеологическое. Сверху была спущена установка во что бы то ни стало меня исключить, иначе всю нашу организацию будут «укреплять» (то есть разгонят), а «беспринципность» Поженяна состояла в том, что он — один из немногих — добивался, чтобы я отделался строгим выговором.
Когда последний пункт в длинном перечне поженяновых грехов был оглашен, я забился в самый дальний угол. Но спрятаться мне не удалось. Один из присяжных ораторов, вылезших на трибуну, сразу усек нелогичность происходящего: Поженяна исключают за беспринципное поведение в деле Сарнова, а сам Сарнов сидит тут, в этом же зале, в качестве зрителя…
— Мы не молчали! — гремел он. — Это неправда, что мы, как тут кто-то сказал, занимали примиренческую позицию… Мы вели непримиримую идейную борьбу… Взять хоть того же Сарнова, с которым мы боролись в прошлом году!.. А сейчас этот самый Сарнов, как ни в чем не бывало, ходит по нашим институтским коридорам с высоко поднятой головой!..
— Позо-р! — взревел зал.
Противная тошнота подступила у меня к горлу.
Целый годя висел в воздухе. (Был исключен из комсомола и из института с жуткой формулировкой: «За политическое хулиганство», могли и посадить.) И вот только-только всё более или менее обошлось… Сейчас все начнется снова, по второму кругу. И теперь-то мне уж точно не уцелеть…
— Верно!.. Правильно!.. Мы боролись, а он… Как ни в чем не бывало!.. Где он там?!. Давай его сюда!.. Пусть объяснит собранию, как сумел снова пролезть в наши ряды! — неслось из зала.
И тут где-то там, в первых рядах, поднялся человек и медленно пошел к трибуне. Я хорошо знал его. Это был секретарь райкома комсомола — тот самый, который в прошлом году, когда меня исключали, доказывал, что строгий выговор — слишком мягкая для меня кара. Выйдя на трибуну, он сказал:
— Должен проинформировать вас, что Центральный Комитет ВЛКСМ только что восстановил товарища Сарнова в рядах ВЛКСМ.
И — всё! Как отрезало! Мгновенно забыв о моем существовании, собрание снова обратило весь свой гнев на Поженяна, продолжая сладострастно перебирать все его многочисленные преступления, самым страшным из которых так и продолжало значиться «беспринципное поведение в деле Сарнова».
Товарищ Сталин нас учит…
В Литературном институте, где я учился, преподаватели были самые разные. Бок о бок с блестящими университетскими профессорами, учеными мирового класса — такими, как Валентин Фердинандович Асмус, Сергей Михайлович Бонди, Сергей Иванович Радциг, Александр Александрович Реформатский, — трудились на ниве нашего просвещения и люди не шибко грамотные, а порой и совсем неграмотные.