Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 105



Но не тут-то было.

На вопрос о летающих тарелках Иосиф ответил коротко:

— Чем меньше будет у нас колбасы, масла и других необходимых продуктов питания, тем больше будет появляться в нашем небе летающих тарелочек.

Покончив таким образом с этой темой, он погрузился в глубины своей науки. И хотя излагал он ее проблемы вполне доходчиво и даже популярно, дамы приуныли. Мужчины же, напротив, оживились. Особенно же оживились они, когда Иосиф затронул философский аспект проблем современной физики, позволив себе тут слегка перейти границы дозволенного.

— Уж не знаю, почему, — сказал он, — но как-то так вышло, что главные открытия физики XX века — квантовая механика, теория относительности — были тесно связаны с релятивистской философией.

Речь, понятно, шла о Махе, который, кстати сказать, и сам был крупным ученым-физиком (что Иосиф тоже не преминул отметить), — том самом Махе, которого Ленин вместе с другими философами-«эмпириокритиками» смешал с грязью в знаменитом своем труде «Материализм и эмпириокритицизм».

Эту свою мысль Иосиф не то чтобы обронил мимоходом. Он сделал на ней довольно явственный нажим. Видно было, что ему доставляет искреннее удовольствие тот факт, что главные достижения современной физики опираются отнюдь не на классические положения марксистско-ленинской науки.

Писатели тотчас кинулись в бой. Завязался отчаянный спор. Собственно, это был даже не спор. Это был отпор, который они дружно дали впавшему в философскую ересь ученому. Поскольку беседа была сугубо приватная, они не стали шить ему дело, а больше упирали на его философскую неграмотность.

Иосифа это разозлило, и он не остался в долгу. Дискуссия становилась всё горячее, и даже начала уже выходить за рамки парламентских выражений.

Трудно сказать, чем бы всё это кончилось, если бы самый рьяный защитник священных принципов марксизма-ленинизма — Лазарь Лагин — не предложил оставить философскую тему.

— Уж слишком очевидно, что мы тут с нашим оппонентом не в равных весовых категориях, — сказал он. — Вернемся к астрофизике.

Тон, каким были произнесены эти слова, не оставлял сомнений, что, как только они вернутся к астрофизике, их весовые категории сразу же сравняются.

Большевистская принципиальность

Эта фраза прозвучала однажды с высокой трибуны:

— Какой беспринципный человек Тарасенков! Он хвалил Пастернака раньше, до статьи «Правды», в которой была высказана суровая партийная оценка творчества этого чуждого нам поэта. И как ни в чем не бывало продолжает хвалить его и сейчас, после появления этой статьи.

Сказано это было искренно, от души. И не демагогией эта фраза меня поразила (тоже, нашли чем удивить), а именно — простодушием. Во всяком случае, это была простодушная демагогия.

Анатолия Кузьмича Тарасенкова я хорошо помню. Он был — красивый, живой, обаятельный. Как выражаются герои Зощенко — любимец женщин. И не только любимец, но и любитель.

Но больше, чем женщин, чем все прелести и радости жизни, больше всего на свете он любил стихи.

Стихи он любил самозабвенно.

Была у него такая игра: кинуть вдруг в разговоре — ни с того ни с сего, — какую-нибудь строчку любимого своего Пастернака. Или Цветаевой. Это была проверка собеседника: откликнется или нет? Продолжит ли строчку следующей? И если собеседник оказывался на высоте, начинался матч-турнир: стихотворные строки летели от одного к другому, как мячи от ракеток.

У Анатолия Кузьмича была потрясающая, поистине уникальная библиотека русской поэзии XX века. Располагалась она в подполье — не в переносном, а в буквальном смысле этого слова: под полом их крохотной квартирки. Не конспирации ради, а просто потому, что в квартирке для этой тьмы журналов и книг просто не было места.

Хотя и для конспирации основания тоже были. И немалые. Там ведь был у него и запретный Гумилев, и еще более запретная Цветаева: поэтические сборники начала века и 20-х годов, журналы тех же времен, выдирки из эмигрантских журналов, машинопись. И все это аккуратно подобрано, переплетено в ситчик. Называлось это — «Тарасиздат». (Слово пустил Твардовский — задолго до того, как родились вошедшие потом в нашу речь «самиздат» и «тамиздат»).

Кого там только не было среди его любимцев — и Ходасевич, и Бунин, и Сологуб, и Андрей Белый, и Кузмин…



Но самым любимым из любимых был Пастернак. Они были знакомы, и было время, когда Борис Леонидович отвечал на его преданную любовь взаимностью. На подаренной ему своей статье «Несколько положений» — сделал такую надпись:

Толя, я по твоему желанию надписываю тебе эту статью в октябре 1947 года… Меня с тобой связывает чувство свободы и молодости, мы всё с тобой победим. Я целую тебя и желаю тебе и всему твоему счастья.

Но «всё победить» Анатолию Кузьмичу было не дано.

Ведь он был, как сказано у Зощенко, «кавалер и у власти» — занимал разные высокие (не слишком, но — все-таки) литературные посты: был ответственным секретарем, а потом и заместителем главного редактора журнала «Знамя», позже — замом главного в «Новом мире». Без «большевистской принципиальности» на таких высотах было не удержаться. И пришлось ему этой самой большевистской принципиальности учиться. Овладевать ею.

И он, увы, много в этом преуспел. Даже о любимом своем Пастернаке сказал (и с трибуны, и в печати) всё, что предписывалось тогда о нем говорить.

Когда Аля (Ариадна Сергеевна) Эфрон вернулась из ссылки, она пришла к Тарасенкову и с доставшейся ей по наследству от матери знаменитой цветаевской прямотой, глядя ему в глаза, сказала:

— Я пришла к вам от Эренбурга, он сказал, что он вас не уважает за ваши статьи, но уверен в том, что вы искренне любите поэзию, и потом, лучше вас никто не знает Цветаеву, и никто, кроме вас, не может мне помочь. Я хочу издать мамину книгу…

Тарасенков молча проглотил эту пилюлю. И как мог старался помочь Ариадне Сергеевне выполнить задуманное.

Умер он рано, после пятого, кажется, инфаркта, сорока семи лет от роду. Умер в день открытия XX съезда, застав только самые первые, совсем еще бледные лучи хрущевской оттепели, всего нескольких дней не дожив до знаменитого «секретного» хрущевского доклада.

Узнав (от Али) о его смерти, Борис Леонидович Пастернак сказал:

— Сердце устало лгать.

Кто сумасшедший?

В 50-е году был у меня дружок, талантливый молодой прозаик — Гена Снегирев. Несмотря на некоторые мелкие причуды (а у кого их нет?) человек он был вполне нормальный. Но все мы — его друзья — знали, что он состоит на учете в психдиспансере и время от времени даже ложится на месяц-другой в психбольницу.

Однажды он сказал мне:

— Я скоро опять лягу, месяца на два. Хочешь — ложись со мной? Вот здорово было бы. Отдохнешь, что-нибудь напишешь.

Я не был уверен, что это было бы для меня так уж здорово. Но говорить об этом с Геной не стал, а просто спросил, как он себе это представляет: ведь я-то на учете в психдиспансере не состою. Кто и с какой стати вдруг положит меня в стационар.

— Ерунда, — сказал он. — Придешь, ответишь на несколько вопросов. Надо только говорить им правду. Я, например, откровенно говорю всё, что думаю. И этого вполне достаточно.

— А какие вопросы они тебе задают? — заинтересовался я.

— Да любые. Вот, например, спрашивают: «Почему вы ходите в красном свитере?» Я отвечаю: «Да потому, что мне противен этот унылый поток одинаково одетых людей, идущих по улице».

Это была чистая правда. Пешеходы на тогдашних московских улицах выглядели так, словно все они были из одного приюта. Ну а уж про «слуг народа» в одинаковых шляпах и макинтошах — и говорить нечего.

— «Эта тусклая толпа меня раздражает!», — говорю я. — Я хочу внести в этот серый цвет хоть одну яркую краску, — продолжал Генка. — Ну они и пишут: «Неадекватная реакция на действительность». Или задают, скажем, такой вопрос: «Вы верите советской власти?» Я отвечаю: «Как я могу ей верить, если все телефонные разговоры у нас прослушиваются!»