Страница 13 из 24
Заострившийся нос, посиневшее плоское лицо в обтяжку и оскаленные в беспамятстве зубы… И рука — холодная, костяная, болтается. Готов, значит.
Пошел доложил заведующему медпунктом Дворкину. Тот уже с другими двумя кандидатами возился, мертвым припарки ставил. Оба — при последнем издыхании.
Поднял ершистую рыжеватую голову лекпом:
— Бери носилки да ж-живо! Чтоб до прихода бригад не было его в бараке, так-растак! Мораль разводить.
Блюденов все правильно понял: на то мы и санчасть, чтобы вовремя жмуриков убирать… Но, с другой стороны, зачем самому санитару носилки брать, когда на это при санчасти шестерки есть? Те же доходяги, которые по месяцу на освобождении кантуются? Они и обслужат эту процедуру — лучше не надо.
Подошли к Ленькиным нарам двое с носилками — молодой и старый. Оба в синих застиранных и будто жеваных халатах поверх грязного белья. Внизу исподники завязаны тесемками у щиколоток. Обуты на босу ногу. Так принято в лагере: не одеваться тепло, если на работу не гонят.
Старый перекрестился, молодой же в тумбочку заглянул: не осталось ли чего от дубаря? Конечно, хлеба там не будет, а вещица какая-нибудь тоже пригодится: ложка, расческа с выломанными зубьями, кисет под табачок или иголка с ниткой — ходкий товар… Но хлопнул молодой санитар дверцей в сердцах: ничего не осталось после Сенюткина — брянского волка: жил грешно — помер смешно, падла!
— Ну, взяли, что ль!
Легкий стал за последние дни Ленька, два пуда вряд ли вытянет. Положили его в нательном белье на носилки, серой инвентарной простынкой накрыли. Старый санитар еще оскаленное лицо ему перекрестил и шапкой лагерной прикрыл. С Богом!
Подняли. Понесли.
Иван-Гамлет затравленно выглянул из-под бушлата, вздохнул носом. Трудно так вздохнул, аж ноздри заиграли: может, вспомнил, как нелегально границу переходил…
Покачивается Ленькино тело, мерно идут санитары, шаг в шаг семенят. Морозец их в легких халатах прохватывает, ноги босые костенеют в кордовых ботинках. А до вахты шагов сто, не меньше.
Добежали! Тут градусник висит, весь в куржаке. Ух, морозно, до сорока дотянул гайку!
У проходной уже Гришка Михайлин стоит. Его дело такое: встречать и провожать заключенных, вести им счет. Прибыл, убыл, выбыл… Ежели выбыл — так еще живой, на этап, а убыл — значит, на тот свет. Слова, они теперь все со значением…
Сумрачный какой-то Гришка. Натура у него железная: небось, когда раскулачивал середняков по разнарядке властей, ни одна жилка не дрожала, а сейчас какой-то пожухлый и вроде усталый. Шапку на Ленькином лице поправил, вздохнул, показал дежурному вахтеру формуляр заключенного Сенюткина (он же — Мороз, он же — Синицын), вертухай у себя отметку сделал — и выноси! Еще одна душа…
Звякнуло, завизжало с потягом железо, стукнула о стену откинутая дверь проходной, закачались носилки. Носки Ленькиных ног под простыней только чуть подрагивают в такт чужим шагам…
А за вахтой и ветерок добрый. Тут, над зоной, главный тракт оборонного значения идет, тот самый, что Ленька Сенюткин не достроил.
Старый санитар не первый раз выносит, знает дорогу, а молодой ругается. Вот черт, до мертвецкой-то добрый километр! За дальним углом зоны, в молодых елочках, рубленый домишко, похожий на омшаник, едва из снега торчит. Потопай-ка на босу ногу по тракту!
Но бегут рысцой, куда денешься? За то идет им освобождение от работы, чтоб жмуриков выносить. И срок помалу идет.
А мороз-то, мороз! Пришкваривает, с туманцем! И как «попки» выдерживают на верхотуре?
На вышках в последнее время щиты поставили из досок, как шоры с двух смежных сторон, чтобы «попку» к черту ветром не сдуло. Только по линиям ограждения видит «попугай», а другие страны света от него наглухо заколочены. А если про углового стрелка говорить, то за его спиной — мертвецкая; на кой ляд она живому человеку?
Вольный поселок и казарма вохр в полукилометре дымятся десятком труб в белых сугробах. Машины по тракту снуют без конца — и кузовные со щебнем, и рогатки с лесом. Два раза санитары на горбатую обочину сдавали с носилками, два раза Ленькино тело забрасывало ошметками льдистого снега из-под колес.
Дальше — натоптанная тропинка со спуском к дверям. Пришли!
Крайняя елка, что в трех шагах от двери, лапой стянула шапку с мертвого Ленькиного лица. Поставили санитары носилки.
— Вот гадство! — выругался младший. — Он же нынче — первый! Ключ у тебя?
На дверях наискосок — железная накладка, примкнутая здоровенным амбарным замком, седым и пушистым от мороза.
— Ключ у тебя? — горячится младший, нетерпеливо пританцовывая от холода.
Молчит старший, как-то пугливо смотрит на Ленькин лик.
— Оглох, что ли?!
— Ты погоди… Глянь, у него никак нос… малость покраснел?
— Пош-шел ты к… Покраснел! Сами дубаря врезаем! Ключ давай! Кинем — и порядок!
Молчит старый, крестится.
А ведь и верно. Маленький такой красный пятачок на пипке носа у Леньки образовался, как бы оттаял. Не было его в бараке, этого пятнышка.
— Да ты глянь!..
— Чего там глядеть, это он концы отдает! Душа у него в пипку переместилась, отлетает!.. — махнул рукой младший, со злобой глядя на старшего напарника. — Отпирай же, падло, дойдем мы тут с ним!
— А ты ключа не взял, что ли?
Ключ забыли в санчасти, вот напасть-то!
Не сговариваясь, разом тронули к вахте. Бегом, мелкой трусцой. Носилки под елочкой бросили, у самых дверей. Кому они нужны?
Вертухай на вахте глянул сквозь стекло подозрительно — а стекло нужно протирать то и дело, морозной шелухой его затягивает. (По уставу вахтер должен мертвецов до морга сопровождать, да какой дурак в этакую стужу туда попрется!)
Звякнул задвижкой вахтер.
— Чего такое, пока мать?!
— Ключи забыли!
Заскрипели мороженые доски проходной. Тут уж и до санчасти рукой подать!
Ключи — у Блюденова, а Блюденов, оказывается, в третьем бараке. Вот сука! Никогда не вешает ключей на место!
Побежал младший санитар в барак, а старший в санчасти остался обогреваться. Сосульки с усов сдирает, смотрит, как лекпом Дворкин с черными бутылками колдует. Разливает «адонис верналис».
«Сказать ему про нос у дубаря или не сказать? Обидишь, поди. Завтра в лес выгонит…»
А все же красное пятнышко санитар ясно видел… Грех великий!
— Слышь, Мосеич… — отчаявшись, махнул санитар на свои опасения рукой. — У него будто нос чевой-то покраснел. Пока несли… С морозу или как?
Дворкин, не отрывая глаз от горлышка бутылки, капал туда раствор марганцовки.
— Какой нос?
— Ну, у дубаря-то…
— Ты что? Эхвир нюхал, чи шо?
«Чи шо» — это лекпом Драшпуля передразнивает скуки ради.
— Побей Бог!
— Да уж побьет, побьет когда-нибудь! Не зазывай до срока-то! «Нос покраснел»! И придумает же олух… А это самое у тя не покраснело, пока ты туда без порток мотался?
На физии Дворкина сонное спокойствие и даже небрежение.
Ну вот, поди ж ты! Обиделся человек…
— А мне что! Мне один бес, было б сказано, — потупился санитар и начал смущенно вислые усы оглаживать. Но попал случайно в самую уязвимую точку рассудка. «Было б сказано!..» А вечером, по темному, гляди, это же самое будет сказано оперсосу. А там доказывай, что ты не верблюд!
— Чего с носом-то? Чле-но-раз-дельно толкуй, хмырь!
— Ну, навроде как покраснело малость… На самой пипке — кружок такой, теплый…
Ах ты, мать моя грешница! И подохнуть эти собаки не могут смирно, по-человечески! Шпана и есть шпана! Уж чего они только не вырабатывали перед лекпомом! И градусы набивали щелчком, и мастырки делали — такие язвы, что и в год не залечишь, и саморубством занимались, и настой махорки пили… Теперь этот объедок вроде с того света собрался выпрыгнуть!
Тут пришел Блюденов с санитаром, бросил связку холодных ключей на стол. Ключи звякнули, поехали к бутылкам.
Дворкин отхаркался.
— Ты, Спиридон, пройди-ка с ними до морга. Там у него чтой-то с носом подеялось, говорят.