Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 145 из 179



“А сколько народов прошли через эту самую степь - прошли и исчезли навсегда, растворились в несуществующем прошлом, которое мы наивно и неумело пытаемся воссоздавать и оживлять с помощью исторической науки и литературы? Готы, гунны, сарматы, хазары, половцы, с которыми некогда в этих самых местах бился князь Игорь, после них монголы, турки, беглые холопы, казаки, полки Деникина и эскадроны Мамонтова, впоследствии разбитые красными дивизиями в дым… А вскоре - уже и следующая война, и невесть ещё что впереди… Сколько человеческих надежд, больших и малых, растворились за минувшие века в каждой частице этого пространства, лишь внешне кажущегося заброшенным и пустынным? И сколько крови излилось на каждый клочок этой сухой земли, пропахшей полынью, сколько душ навсегда отлетело отсюда, унося с собой превосходящую любое физическое страдание сокровенную боль от внезапно и необратимо оборванной жизни? И где теперь весь этот океан навсегда исчезнувшего бытия, кто примет и поймёт его?”

Тёплый восточный ветер растрёпывал волосы и холодил виски, а неудобная кочка из высохшего типчака, оказавшаяся под головой, покалывала затылок, не позволяя забыться.

“И чем же тогда моя жизнь лучше и значимее жизни какого-нибудь лохматого и пропахвшего конским потом древнего кочевника, когда-то рухнувшего здесь от неприятельской стрелы и, возможно, из последних сил стремившегося доползти до этой вершины, чтобы умереть поближе к небу? Чью плоть затем склевали вороны, кости растворили снега, а дожди смыли прах в окрестные реки, где он превратился в жемчуг, которым потом гордились красавицы, чей краткий и яркий век также вскоре сменился вечным забвением? Нет, в нашей жизни решительно нет того высшего смысла, в существовании которого человечество пытается убедить себя на протяжении тысячелетий. Жизнь - лишь ничтожный момент бытия вечной и равнодушной природы, который мы в силу своего врождённого тщеславия век от века пытаемся приукрасить и возвеличить. Только здесь, в бесконечной, безмолвной и великой степи, эта истина делается очевидной. Здесь она не перебивается пестротой и иллюзорной пригожестью заезженных европейских пейзажей, таких банальных и глупых, равно как и не откликается на наши державные проповеди… О, степь, степь!… Кто знает, может быть, и мои далёкие предки когда-то проходили по твоим предвечным пределам, тревожа твои ковыли и выпытывая грядущее в мерцании твоих ночных светил? А теперь в этом самом грядущем, которое сделалось прошлым,- лишь кости моей матери, дотлевающие в далёком суглинке московского кладбища, да прах отца, растворившийся в северном океане. Почему и зачем так - я не знаю. И я отныне не желаю для себя ничего, кроме как лечь в эту просолённую землю, раствориться в ней, навсегда сделаться частью её великого и бесконечного покоя…”

Размышляя подобным образом, он не хотел ни подниматься, ни куда-либо ехать. И если бы не дождик, начавший накрапывать с наступлением сумерек, он встретил бы здесь и ночь, и рассвет.

Не без труда заведя остывший мотор мотоцикла и стараясь более ни о чём не думать, Алексей продолжил свой путь и прибыл на ферму далеко затемно.

Следующие несколько дней в Альмадоне Алексей находился в состоянии подавленном, если не сказать опустошённом. Чтобы не портить своим кислым видом настроение Петровичу, он начал пить заметно больше того, что позволял ранее, однажды даже угостив себя бокалом коньяка прямо за завтраком. Он подолгу гулял по окрестностям, стараясь мыслями о чём-то текущем и пустом заглушить глубинную тоску, несколько раз ездил на рыбалку и даже участвовал в неподражаемой ночной ловле раков с фонарями. Постепенно настроение стало улучшаться, и часть времени, убиваемого в бесцельных прогулках, Алексей начал вновь отводить для чтения и просмотра интернета. За последним занятием он с удивлением обнаружил, что Борис, подавшись в политику, неожиданно сделался заметной публичной фигурой - стал отпускать острые заявления и раздавать интервью на грани, как бы выразились раньше, “неприкрытой антисоветчины”, несколько раз позволил себе митинговать против властей и даже сорвал аплодисменты на одном из музыкальных вечеров, сыграв вне программы революционный этюд Скрябина.

“Красиво, но глупо,— думал о Борисе Алексей.— Ведь политики - несчастнейшие из всего рода художников: они если и живут, то живут исключительно в текущем моменте. Пройдёт самое короткое время - и о тебе напрочь, навсегда забудут. Лучше бы он писал стихи…”

“А разве стихи способны претендовать на вечность, пусть даже относительную? Минуют годы, станут другими вкусы, сменятся эмоции - и всё, конец, и лишь скучные литературоведы непонятно с какой целью будут изредка пробегаться по фабулам и верхушкам строк, в которые когда-то могла быть вложена целая жизнь…”

Несколько приободрило Алексея общение с группой учёных, приглашённых Петровичем для организации работ по повышению природного плодородия степных пастбищ. На этих огромных и совершенно заброшенных просторах, которые Петрович намеревался выкупить, планировалось заняться разведением мясного скота. “Представляешь - огромные лохматые стада, словно в Техасе или в аргентинской Ла-Пампе, круглый год под открытым небом, большую часть корма бесплатно даёт природа, а бесподобное качество мраморного мяса - мечта любого ресторатора!— так объяснял он свою новую затею, с удовольствием поджаривая на углях порционные куски пока ещё импортной мраморной говядины, купленные по случаю.— Подобного в этих краях никогда не бывало”.— “Не бывало, наверное, за исключением эпохи прохождения монгольских орд - ведь за армией монголов обычно двигались их огромные стада”,— попытался слегка поправить его Алексей.— “Именно так,— согласился один из учёных.— Знаменитая калмыцкая порода, которую вы планируете разводить, как раз и попала в эти края с ордами Чингисхана!”





Тем не менее Алексей был теперь совершенно не тот, что прежде.

Петрович не мог не замечать перемену, произошедшую с его другом, но относил её на “выход усталости” и обычную хандру, связанную с приближением осени, и потому был уверен, что в скором времени она пройдёт. “После Нового года начнётся совершенно другая жизнь”,— любил он повторять вслух по поводу и без повода, имея в виду и новый сезон в Альмадоне, запланированный с исключительными амбициями, и получение Алексеем выправленных документов, открывающих дорогу в новую, теперь уже третью по счёту жизнь. Они бы так и дотянули, каждый по-своему, до этого рубежного момента, если б не неожиданные и малоприятные события, начавшие стремительно разворачиваться вокруг фермерского хозяйства.

Первым тревожные вести принёс Шамиль, выведав у знакомых из местных чеченцев, что на Альмадон положил глаз крупный московский агросоюз, уже скупивший по области несколько десятков тысяч гектаров угодий.

Петрович в ответ только улыбнулся и покачал головой - “кишка у москвичей” тонка, не подвинуть им его хозяйства, работающего на законных основаниях и сполна заплатившего налоги! Правда, спустя несколько дней после рутинного мероприятия в районном сельхозуправлении его руководитель попросил Петровича задержаться в кабинете, где проникновенным шёпотом сообщил, что “имеющиеся у москвичей связи” позволяют-де “решить любой вопрос”, потому с ними лучше не шутить, а ещё лучше - “начинать договариваться”.

В ответ на это Петрович поспешил завершить оформление разрешения на оружие, и отныне выезжал за пределы фермы вооружённым новеньким охотничьим карабином.

Затем в Альмадон пожаловала налоговая проверка, не имевшая никакого права проверять до окончания года и сдачи бухгалтерской отчётности. Следом за фининспекторами заявились полицейские, занимающиеся “борьбой с экономическими преступлениями”. На протяжении целых трёх дней они тщетно пытались выявить следы пребывания на ферме нелегальных трудовых мигрантов, которых по принципиальной установке Петровича здесь никогда не бывало, а когда в этом убедились - зачем-то затребовали и увезли с собой копии всех договоров и оплаченных счетов.

На вопрос Алексея, что происходит, Петрович со знанием дела ответил: рейдерский захват.