Страница 2 из 15
Мужчины наверху конфузливо хохочут и переводят дамам, не понимающим по-флотски. Лицо человека в яме тоже сжимается в робком ответном смешке, и оно делается похожим на кисет, сдернутый шнуром: уши отпрядывают к затылку, щеки обкладываются ломкими складками, глаза тонут в лучиках сухих морщин.
– Оно конешно, и без этого никак нельзя, – спешит поправить он неловкость. – Без такой справы и глядеть ни на чего не захочешь…
– Вовик! – Дама-бабушка ловит мальчика за руку. – Идем, детка.
Публике делается неловко стоять и глядеть, как роют такую прозаическую штуку, интерес к яме сразу пропадает, и все возвращаются к дебаркадеру.
Человек в яме плюет на ладони и принимается долбить глину.
2
Савоня объявлялся на острове с первыми теплоходами и, как зяблик, исчезал внезапно с осенними холодами.
Он не имел здесь никакого твердого занятия, не числился ни в каком штате, и то, что ему выпала эта нехитрая и краткая работа – вырыть яму под лозняком, – было дело случайным. Появлялся же он здесь по потребности своей тоскующей и общительной души, как заводятся обычно на Руси такие люди подле шумных и толкучих мест.
Когда на Онеге уже все приобрели лодочные моторы, Савоня все еще ходил под ушкуйным парусом, скроенным из зеленого райпотребсоюзовского брезента, но потом и он у какого-то теплоходного механика раздобыл себе моторишко и приспособил на собственного производства вместительную посудину с высоко вздернутым носом наподобие старинных новгородских ладей. Теперь уже, садясь в лодку, он приторачивал свою мичманку ремешком под подбородком, говоря при этом с серьезной гордецой: «Не то ветром сорвет, скоростя теперь вон какие!» И даже иной раз пробовал тягаться с самим «Метеором» на подводных крыльях, набегающим в здешние шхеры с туристами из Петрозаводска.
У него есть собственный прикол на острове в камышах невдалеке от погоста. Савоня привязывал за колышек лодку, выходил из камышей на берег и усаживался в одиночестве на сосновый комель, вкопанный у раскурочного места, где в неспешном созерцании вод и дальних берегов выкуривал одну за другой несколько тоненьких, быстро сгоравших папиросок «Север». Теплоходы он различал еще издали – кто плывет и откуда, – знал их поименно, по имени же и отчеству знал многих капитанов и механиков. Когда теплоход подворачивал к пристани, Савоня плевал себе на пальцы, тушил папироску и спешил к дебаркадеру. «Прибыл, Степаныч? – кричал он по-свойски знакомому капитану на мостик. – А я тебя аж вон игде заприметил. Ну и махина теперь у тебя, Степаныч! – разливался он в счастливом смехе и похлопывал ладошкой по холодному телу новенького теплохода. – Дворец, а не пароход. Высоко теперь стоишь, как на престоле!»
А бывало и так, что Савоня запускал свою моторку и выходил встречать теплоход еще на подходе к острову. Он выстраивал свою ладью нос с носом, старался держаться вровень и, покачиваясь в теплоходных усах, кричал какому-нибудь Петровичу или Савельичу: «А я гляжу, идешь! Ну и шибко бегаешь, братка! За минуту где был, а уж вот он ты, подваливаешь! Бензинчику не отольешь ли маленько? А то свой уже начисто поизрасходовал. Жрет моя холера во все заверти. Ремонт думаю давать, а то не напасешься!.. Ты-то свою подремонтировал, подкапиталил? Ага, добро! И флаг, гляжу, новый навесил. А то прежний совсем пообтрепался. А и шутка ли – аж до самой Астрахани бегаешь. Ну заходь, заходь, передохни малость, покурим, дак…»
К старым своим знакомым Савоня и вправду захаживал на мостик и покуривал там на важной высоте среди барометров и компасов и даже, случалось, угощался капитанским коньяком, который отпивал маленькими глотками, и все посматривал через стопку на блеклое олонецкое солнце, удивляясь золотой игре пития. «А все ж, я тебе скажу, водка получше будет, – заключал он и выпивал остальное одним глотком. – Здоровее. Правда, не всякая. Ежели на посуде дерево пропечатано, эту не пей, эта из дерева и есть. Сучок называется, потому что из сучков, из обрези гонится. А на которой красный бык натопыренный, вроде как боднуть хочет, – та взаправда водка, та бодается добро! Под самый радикулит! – Савоня заливается дробным смешком и добавляет: – Да и то набрешут, нынче в торговле мастаки врать: эти-кетьку наклеют правильную, а в бутылку дурнины какой нальют. Это сколь хошь! У меня раз было…» Савоня самое настроился побеседовать; но у капитана оказался какой-то спешный недосуг, он пожимал Савоне руку и неторопливо говорил: «Ну, будь здоров, будь здоров… Ага, давай… Служба, понимаешь…» – «Дак ить как не понять!» – согласно кивал Савоня и, довольный угощением, ковылял к трапу.
После такого визита на мостик Савоня, распираемый потребностью поговорить, увязывался за экскурсией и плелся за толпой по острову, улучая момент и самому что-нибудь пояснить и порассказать приезжим людям. «А это только говорится, что без гвоздей, – заводил он беседу, топчась за спиной у экскурсантов. – Когда эту церкву перекрывали, ящиков с двадцать поколотили пятидесятки. Дак, а пошто возиться, крепить лемех на старый манер, все едино снизу не видно, глянь, какая высота. Не-е, гвоздя там много побито! Оно, конечно, занятней, ежели сказать, что без гвоздя, больше удивляются. А прежняя кровля, верно, та без единой железки держалася, что правда, то не совру».
Администрация, дознавшись про Савонины «антинаучные измышления», одно время даже запретила ему появляться на мушиной территории, и он после того куда-то исчез и пропадал все лето. Лишь потом прослышали, будто гостевал у своей дочери, У него действительно была дочь, и притом, как рассказывают, красавица. Были у него еще и два сына, но те заехали куда-то еще дальше, младший оказался аж на Тихом океане, служил на китобойных кораблях.
Нередко выпадало Савоне покатать на лодке теплоходную публику. Катал он охотно, лихо, счастливо расплывшись курносым лицом, что-то выкрикивал в моторном реве, катал с головокружительными разворотами, поднимая столбы брызг и вгоняя мотор в чих и кашель, пока тот, случалось, не замолкал середь воды. «Это ничего, это мы наладим!» – кидался он к двигателю и начинал суетливо что-то отвинчивать, продувать, сушить на спичке свечи и опять отвинчивать, накидывая вокруг себя все больше железок и винтиков, в то время как лодку сносило невесть куда волнами и ветром. Под конец он отступался, рассовывал детали по карманам и смущенно, ни на кого не глядя, бросался на весла. «Незадача вышла… – оправдывался он, глядя, как молча и отчужденно выпрыгивали на ближайший берег продрогшие, синелицые туристы. – Буду капитальный ремонт давать, дак…»
За такое гондольерство Савоне перепадал рублишко, а если катание сходило гладко и клиенты попадались веселые, то кроме денег бывало и угощение в дебаркадерном ресторанчике. Подвыпивший Савоня норовил запеть. Голосом он вовсе не обладал, а только наговаривал песню торопливым словесным бежком, тут же отвлекаясь и давая пояснения к тексту, и лишь самый конец куплетов пытался тянуть жестяным дребезжащим тенорком: «Не вечерня заря да спотухалася…». Это надо тянуть одним голосом, одним, понимаешь ли. «Полуношна звезда высоко взошла…» И вдруг, весь покраснев и надувшись худой жилистой шеей, истово выкрикивал:
В наступавшей затем паузе Савоня поднимал указательный палец к потолку и, оставаясь так с воздетой рукой, как бы не дозволяя никому говорить, перебивать, поочередно и вопрошающе заглядывал в лица слушателей. И, чем-то удовлетворившись, опускал руку и продолжал: «Это уж хором, хором поется: „Высоко взошл-а-а, ах да сыве-е-етла…“ Но буфетчица, тучная тетя в наколке, грубо обрывала его, требовала, чтобы он не нарушал порядка в общественном месте, и Савоня, осекшись и как-то опав плечами, виновато говорил: „Нельзя, дак и ладно. Можем помолчать…“ Он строжал лицом, безброво насупливался, вставал и, обходя стол, церемонно, со значением протягивал всем руку для прощанья: „Премного благодарим за компанею. Домой пора, однако…“