Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 52

Это первое было, и они очень, очень, очень смеялись, но сказали, что все равно написано очень хорошо, и хорошо, что ты так чувствуешь, вот и правильно. В общем, они меня похвалили. И тогда я к ним привязалась. Я стала каждый день к ним приходить, как на работу, мне это внушало большое какое-то ощущение строгой серьезности. Они меня ласкали и давали такие несложные задания.

Но вот если сначала оранжерея, то потом они сказали:

– Ну, знаешь, еще вот попробуешь: метростроевские рабочие, вернее, они еще как бы ученики такие, ремонтируют ресторан “Прага”, и ты туда появись, предъяви документы. Они будут, наверное, смеяться, потому что они все очень тоже молодые, но ты им скажи, что это дело очень серьезное.

И действительно, я появилась в ресторане “Прага”, где шел ремонт силами Метростроя и ремонтировали как раз будущий зимний сад, я его видела впоследствии. Эти молодые мальчишки, ремесленники, которые там работали, конечно, поднимали меня все время на смех, когда я их спросила про электричество, как они проводят электричество и как связано электричество и метро. Это никак не было связано, но тем не менее я написала статью, что вот молодые работники Метростроя провели сколько-то километров электричества, ну, опять в газете ужасно смеялись.

Эти ремесленники надо мной хохотали, потому что они меня всерьез не воспринимали. Я говорила, что я корреспондент газеты “Метростроевец”, а они надо мной хохотали, мальчишки, мальчишки. Они презирали какую-то непонятную девицу. Там были такие железные балки протянуты, довольно остро-опасные, я подняла голову, как-то откликнувшись на их смех или какие-то вопросы, – они все время говорили какой-то вздор, который в газете никак не помещался, но его там исправляли и сами придумывали, как надо написать, – я подняла голову и разбила в кровь лицо, и тогда все эти злоязычные, или остроязычные, мальчишки пришли в ужас, потому что я разбила бровь, след до сих пор имеется, и лицо залилось кровью.

Они страшно испугались, никто не знал, что делать, но там нашли какую-то медицину, и мне голову мгновенно забинтовали и отправили на метро же как метростроевца в поликлинику Метростроя. Но когда я ехала в метро – а мне уже к тому времени выдали какой-то комбинезон, какую-то каску, – и когда я ехала в метро, я, во-первых, страшно гордилась, что я метростроевский такой человек, и все вот едут просто на метро, по эскалатору, а я с производственной травмой, на которую все эскалаторы немедленно обратили внимание, потому что голова вся забинтована, с направлением в поликлинику Метростроя. И вот я еду, и все меня жалеют. И я страшно горжусь, действительно, они просто катаются, а я еду с раной, сквозь бинт проступает кровь, и меня жалеют, и говорят:

– Да что же такое, да просто девчонку какую-то, куда же они ее погнали-то? Да и в комбинезоне, и в каком-то шлеме, и вся в крови, в бинтах. Куда ты едешь-то, бедная?

Я говорю:

– Нет, нет, ничего, я работаю, это по работе, и я еду по делу, по направлению.

И так далее. Я появилась в этой метростроевской поликлинике, и там мне сказали:

– Ну, раз ты такой метростроевец, то терпи.

Там мне зашивали рану.

И вот этот шрам был небольшой, хотя до сих пор виден под бровью.

Но тем не менее зашивали. Зашили. Я гордилась, но редакция как-то испугалась на самом деле, потому что все что-то над ней смеются, а она в бинтах ходит.

Я на следующий день явилась с бинтами же. Они сказали, что нет, надо два дня как-то отвлечься, а дальше они мне придумают задание. И тогда стала я напрашиваться: покажите мне тоннель. И показали. Но тут уже повели со взрослым человеком. Вот тогда я узнала, что есть такой третий рельс, от которого исходят силы движения электропоездов. Показывали, рассказывали, что это такое. По-моему, Фомин там был, такой сотрудник. Я до сих пор все это знаю.

Я так часто сокращенные до минимума сведения печатала, что иногда даже было написано: “Внештатный корреспондент Белла Ахмадулина”. Так часто трудилась там, что приходилось как-то по-другому подписываться, по-моему, “Внештатная корреспондентка Б. А.”.

Я помню такой добрый смех, необидный, веселый. По-моему, Яков Давидович звали главного редактора, но могу ошибиться, а Неволину я помню просто прекрасно. Я считала, что такой опыт был мне очень полезен.





И так продолжалось некоторое время, и все время приласкивали. Меня призывали даже какое-то время назад как старого метростроевца.

В литературном кружке завода Лихачева

Прочла в газете, что в автобусном цехе человек пишет стихи, пребывая в какой-то сложной, но невысокой рабочей должности, пишет стихи и при этом занимается в литературном кружке завода Лихачева. И я очень восхитилась. Думаю: “Он пишет стихи? Я тоже чего-то пишу, а он рабочий, и он пишет…” Мне как-то отец что-то говорил, подучивал. Говорит:

– Ну, там вот рабочие, вот видишь, они пишут, а ты вот…

И я поехала и так познакомилась с Винокуровым, который руководил этим кружком.

Евгений Михайлович Винокуров был тогда довольно молод, просто таким образом приходилось подрабатывать. И очень толково, очень остроумно, хоть в тягость, может, ему это было, но… Винокуров потом всегда и говорил, что я его ученица, в каком-то смысле это точно так и было, потому что я приходила, ездила в этот кружок.

Там были очень одаренные люди, и я их заметила. Меня там все хвалили за “Горе от ума”, а я заметила очень одаренных людей – Наталью Астафьеву, замечательную такую. Рабочий автобусного цеха Колотиевский писал стихи. Из него я ничего не помню, только “На руках лежат веснушки, словно крошки табака”.

Собираюсь купить собаку

Никто не понимал, да и я не понимала, что так чуть-чуть менялось время, чуть-чуть кошмар менялся на некошмарность.

Было лето, и я попросила родных отправить меня куда-нибудь в деревню, вот на Оку, и меня отправили в изумительное маленькое какое-то место, где была совершенно когда-то давно разоренная деревня. Я всегда хотела быть в одиночестве. Вот они мне сняли такую маленькую избушку на Оке, и там я очень наслаждалась. Это была такая нежность, потому что маленькая, крошечная избушка с какой-то печкой, которую я не умела топить, и совершенно разрушенная, и полное отсутствие кого бы то ни было. Никого не было, ни одного человека, но я любила это. Я видела вот эти деревья, и там змейки еще ползали, но неопасные. И особенно кузница трогала меня, потому что я понимала, что она старинная, древняя.

И в избушке в этой я поживала и очень заглядывалась на эту кузницу, то есть на древнее время, на старое. И я нечаянно там все время любовалась на это, но написала совершенно ничтожные по значению стихи – “Черный ручей” они назывались, и еще что-то. Но вот эти ночи, это волшебное одиночество. И действительно, там этот ручей был, который назывался Черный. И видимо, вот так все это переплелось.

Когда я явилась, то вдруг сначала Винокуров, а потом Щипачев: “А! Какой «Черный ручей»!”. Ну, и тут Щипачев сказал, что надо готовить стихи к журналу.

Я думаю, что, кроме доброты Степана Петровича Щипачева, еще почему такая вдруг какая-то ласка меня окружала. Все-таки среди этого времени, не успевшего очнуться от полного мрака, от страха, от множества каких-то человеческих горестей, обид, вот существо неопределенного звания, неопределенных занятий еще какие-то стишки пишет. И стишки, я знаю, что были ужасные, то есть очень ничтожные, но тем не менее Щипачев выбрал какие-то стихи, которые, я не знаю, только разве что его добродушию могли понравиться, но он их восхвалил. Он и, по-моему, их общие усилия, его и Винокурова. Вот они и показали эти стихи Сельвинскому.

Винокуров был очень добрый человек. Очень добрый и Степан Петрович Щипачев. Потом-то мы дружили. И вдруг – звонок, когда мать взяла трубку:

– Тебе звонит Щипачев.

Для нее это было очень много, она знала, что такой поэт есть. Он был очень знаменитый, особенно такие вздоры: “Любовь – не вздохи на скамейке и не прогулки при луне”. Я робко взяла трубку. Он сказал мне какие-то добрые слова. Стихи были вообще ничтожные. Это было перед институтом, видимо, потому что после этого и началось. Мне было очень трудно говорить со Щипачевым. Говорю: