Страница 9 из 10
– Об ублюдке, который почему-то считается моим отцом.
– Да. Я понимаю. Не буду больше, захочешь, сам расскажешь. Ведь люди имеют право не рассказывать о том, о чем не хотят.
– Вы говорите, как он. – Степа уже здесь, со мной, улыбается и смотрит в глаза, наливая чай. Но я все равно еще туплю, видимо, от волнения.
– Как твой отец?
– Да нет же, как Каменецкий.
– А. Да. Я, кстати, с ним познакомилась, мы разговаривали, – облегченно улыбаюсь.
– Правда? А где?
– Я ездила в ваш центр, хотела увидеть человека, который спас тебе жизнь. Хотела узнать, как он умудряется помогать таким, как ты.
– «Таким»?
– Про которых непонятно, как им помогать, потому что они отвергают любую помощь, но, очевидно, в ней нуждаются.
– И что, узнали?
– Начала узнавать.
– А зачем вам это?
– По многим причинам: ну во-первых, дорожу нашим с тобой знакомством и хотела бы знать, как мне быть с тобой, но при этом тебя не ранить, да и самой не шарахаться. Я ведь с такими детьми раньше не общалась. Да и вообще детей своих у меня нет. И что такое мышечная атрофия, я до встречи с тобой не знала. А во-вторых, я ведь ничего не знаю о том, как и чем живут люди-инвалиды, а я ведь сама инвалид.
– Вы? Разве? А что с вами?
– Ограничение возможностей.
– Что?
– Инвалидов ведь называют «людьми с ограниченными возможностями», так?
– Ну да, называют.
– Вот и у меня это самое. Я – человек с ограниченными возможностями.
– Да бросьте, чего вы не можете-то?
– Гораздо больше, чем ты, Степка.
Его удивление сменилось недоверием, готовым вот-вот перерасти в злость.
– Я не издеваюсь. Вот ты чего не можешь? Ходить? Танцевать? Бегать? А я не могу жить. – Мне самой уже становится жутковато от слов, которые произношу. – Я не чувствую себя живой. Я не могу ощутить собственную жизнь точно так же, как ты не можешь ощутить опору в своих ногах. Такое, конечно, не всегда случается, но часто, очень часто, если только я не занята чередой каких-то дел, чужой жизнью или чужими историями в книге, которую читаю. У меня тоже, видимо, атрофия… собственного «я», личности, что ли…
Тишина, наступившая за столом, как-то пригнула меня, и я совсем согнулась над чашкой, в «три погибели», как говорила моя бабушка когда-то.
– Да ну перестаньте, – вдруг взрывает он тишину со смесью раздражения и какого-то непонятного облегчения, – что за глупости вы говорите! Да вы самая прикольная из взрослых, которых я знаю, после Каменецкого, ну и мамы, конечно. Атрофия личности – скажете тоже! Не видали вы таких. Вы в школе давно не были и в детской поликлинике. Сходите. Там таких, с обширной атрофией всего на свете, полным-полно. У нас тогда что, вся страна инвалидов?
– С этой точки зрения, наверное, да. У нас очень многие не знают, как жить, живут автоматически, как на трамвае едут. Поставили их на рельсы еще в яслях, и понеслись остановки: садик, школа, институт, замуж, работа, домой, дети, которых тоже нужно на рельсики ставить. По рельсам ведь хорошо: думать не надо, задаваться, так сказать, смыслами бытия. Главное – быть хорошим пассажиром. Самому сойти страшно, а главное, непонятно – зачем. Если выгонят – еще хуже. Это ведь будет означать, что ни на что не годен.
– Это почему же?
– Ну как почему? Другого-то навыка нет, только в трамвае быть пассажиром.
– Ну это будет повод научиться быть кем-то другим: пассажиром такси, самолета, корабля или даже водителем, боцманом, капитаном, например. Да кем угодно.
– Вот об этом и говорю. Я без жизни в трамвае вообще себя не мыслю. А у тебя двести других идей. Это и есть – мои ограничения.
– Да бросьте… прибедняетесь.
– Да если бы. Знаешь, я такое пережила… Вот спроси меня, что случилось? Всего лишь отпуск, в котором я провела один день, предоставленная сама себе, не поехала ни в какую зарубежную поездку, в которой новизна замещает то, что может родиться изнутри. И с чем я столкнулась? Я поняла, что вообще не знаю, кто я без своей работы и дел, чем себя занять и что мне нужно сделать, чтобы обрести смысл и понимание, зачем мне стоило проживать этот день, да и свою жизнь в целом. Вот у тебя такое бывает?
– У меня бывает, но не так. Я думаю, что все не имеет смысла, когда кажется, что боли не будет конца, и когда боюсь, что атрофия отнимет у меня и руки, а потом и остальное. Что она будет отнимать у меня меня самого по кусочкам. Что чем дальше, тем больше я буду бессилен. Вот тогда я думаю, что смысла нет. Когда я понимаю, что уже сейчас я не могу защитить близких мне людей, а дальше может быть только хуже. И я не перенесу своей беспомощности. Вот от этого мне не только кричать хочется, а рвать зубами мои бессильные ноги, так подводящие меня… Я уверен, что если есть ноги, то все остальное так просто.
– Если бы, Степ, – вздыхаю я, – здоровые ноги есть у многих. А толку? Много ли вокруг «живых»?
– Не много. Но вы еще ничего.
– Спасибо. Хотя «ничего», возможно, правильное слово. Я пока не очень «чего»… Удивительное дело, при внешнем абсолютном благополучии внутри меня столько нежизни, что даже трудно кому-то объяснить, что это и почему это так мучительно. Ее так трудно описать, так сложно вынуть ее из себя, но пока эта нежизнь внутри меня, я как будто не могу понять, что жива, порадоваться этому не могу. Ощутить себя счастливой хотя бы по той простой причине, что в отличие от тебя у меня здоровые ноги.
Я еще тебя, Степ, хотела спросить. А почему вы квартиру не поменяете? Как же ты попадаешь на улицу с этим вашим ужасным пятым этажом без лифта?
– На что ее поменять? – Его лицо снова стало суровым и взрослым. – «Двушку» в Люблино на что можно поменять, по-вашему?
– Ну на какую-нибудь «однушку», но с грузовым лифтом и съездом.
– Мама хочет, чтобы у меня была своя комната. И мне кажется, что это правильно, когда у нас у каждого – своя.
– Да, ты прав, извини.
– Вы что, все время будете извиняться, если у меня будет портиться настроение от ваших вопросов?
– А я что, часто извиняюсь?
– Реже, чем чувствуете себя виноватой. Но ведете себя так, как будто мне всегда должно быть хорошо от вашего присутствия.
– Да? Не замечала… Ну да. Конечно. А как может быть иначе? Если мы друзья или хорошие знакомые, конечно, мне хочется заботиться о тебе и делать так, чтобы тебе было хорошо со мной.
– Иначе что?
– В смысле? Иначе я буду переживать. Вдруг тебе будет плохо со мной, ты будешь страдать и будешь мечтать о том, чтобы я быстрее ушла.
– И почему же я вам не скажу, что страдаю?
– Наверное, побоишься меня обидеть или разозлить…
– Ну а вы обидитесь?
У меня начало появляться ощущение, что меня заманивают в какой-то капкан, причем, по-моему, я в нем уже была.
– Да, судя по последним событиям, обижусь, видимо, почему-то. Ты меня запутал.
– Понимаете… – Он вдруг подъехал на стуле к своему креслу и пересел в него, и наконец я увидела, как он это делает. Переместившись, он снова стал меньше, но расслабленнее, что ли. – Если вы не выдерживаете моей набыченности и чувствуете себя виноватой, то я как будто должен перестать быть таким из заботы о вас, чтобы вам стало комфортнее. А если я хочу побычиться, но вынужден перестать, то я страдаю, потому что перестаю быть собой. И если я это делаю, то потом обязательно все-таки скажу вам что-то резкое, и вы обидитесь, а я тоже почувствую себя виноватым. Так мы и будем ходить по кругу: сдерживать то, что внутри, думать не о себе, а о другом, и оба, что удивительно, будем от этого страдать… Знаете, чем спас меня Каменецкий?
– Чем же?
– Он выдерживал мое отчаяние. Ничего не делал, чтобы оно прошло. Он просто разрешал мне в нем быть столько, сколько мне было нужно. Но при этом он приходил уставший и голодный, и я должен был, хотел покормить его. Так я вынужден был учиться готовить. Если было невкусно, он вздыхал и наедался бутербродами и чаем. Так сквозь мое отчаяние стал проявляться смысл – мне нужно было научиться готовить хотя бы что-то съедобное.