Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 61 из 70



Иначе откуда бы здесь такая чистота? Как иначе объяснить эти нежные краски — бирюзу и ультрамарин, нефритовую зелень и лазурь, которые сохраняются здесь в утренние часы, пока Клас Лёфберг не открывал свой магазинчик и не опускал над витринами полосатые, зеленые с белым, маркизы, а из «Новой кондитерской» не наплывали запахи свежего хлеба и миндальных булок.

Павлины были там «вот только что». Просто скрылись с глаз долой, чтобы не привлекать внимания и не раздражать тех, кто не желал ничего видеть. Они были совсем рядом, и порой я чувствовал легкое прикосновение перьев к ноге, когда они веером разворачивали хвосты, а я с учебниками в руках спешил в школу на Омбергсбаккен и выбирал короткую дорогу мимо сада губернского прокурора, чтобы полюбоваться, только полюбоваться на его золотисто-желтые сливы, прямо-таки источавшие сытную сладость.

Я знал, что Главная улица — улица богачей, но не потому, что у них были деньги, а потому, что они владели Солнцем. Хозяева магазинов объединились и построили улицу для его лучей, а ритуал, каким они чтили священные лучи, заключался вот в чем: заложив руки за спину, все они стояли у своих дверей и один за другим кивали головой, так что утренний привет пробегал от магазина «Нитки и пряжа» возле Рыночной площади до самых «Художественных промыслов» возле перекрестка. И это чистая правда.

Павлины всегда были тут «вот только что».

Мне совершенно все равно, что они прикидывались то голубями, то воробьями, я никогда на обман не поддавался.

А на балконах с изящными перилами и гнутыми решетками, на балконах, которые будто капли висели средь дикого винограда и ползучего ломоноса, сидели миниатюрные седовласые дамы, призывно махали руками и бросали вниз записочки, письма и сласти, завернутые в носовые платочки тончайшего шелка. Мне совершенно все равно, что эта небесная манна сосредоточилась в одном-единственном письме, один-единственный раз, когда я как-то утром шел с мамой по улице, я тогда не знал, до чего одинока она стала из-за моего рождения, не знал, что это пригласительное письмо было первым знаком, что давние друзья снова приняли ее в свой круг, не знал, что они уже опоздали, а может, благовременья для этого не было вообще. Но я помню, как она глянула вверх, на балкон, и улыбнулась широкой улыбкой, которая слилась с ярким уличным светом, помню, как она подняла вверх руку, шевельнула тонкими, длинными пальцами: «Спасибо, это было бы замечательно, но у нас, к сожалению, нет времени». И мы пошли домой пить чай в красной гостиной.

Мы с мамой жили в облаке чая. У каждого было свое кресло красного плюша, с ажурными салфетками на подлокотниках и спинке, а на столе всегда стоял свежий букет цветов — из сада Халльдина, что у реки. Хризантемы, розы, фрезии. Больше всего мне нравился тонкий аромат фрезий, она всегда давала мне понюхать их, когда подрезала стебли и ставила в вазу. Ее пальцы разглаживали дамастовую скатерть на столешнице из грушевого корня. Она приглашала меня сесть. У нас было не принято ставить чашки на стол. Мы сервировали чай, любовались блестящими серебряными ложечками, тихонько помешивая в чашках с голубыми разводами в форме цветков. Мы вдыхали душистый пар и улыбались друг другу, больше не происходило ничего, ведь мы были Ожидателями. Бессобытийность была привилегией, ибо она верила, что это окупится: настанет день, и в почтовый ящик упадет золотое яйцо, пусть даже и под видом открытки от Сиднера, с экзотическими марками и изображением дымящегося вулкана или скалистых круч, уступами спускающихся к морю. Во всяком случае, я воображал, что она думает, как я. Ложечкой она легонько помешивала в чашке и время от времени роняла замечания о кофе, который пили «другие». «Как все-таки хорошо, мой мальчик, не быть приверженным к этакому пойлу». Я обожал слово «приверженный», оно возвышало нас двоих над хлебающей, чмокающей, звякающей чашками городской массой, с которой я по-настоящему никогда не сталкивался. Иногда она позволяла мне навестить Берил Пингель и даже Слейпнера, раз-другой я исхитрился прошмыгнуть в гостиничную кухню, к Царице Соусов, чтобы выпросить пирожок или бутерброд, но заметил, что маме это не нравилось, а я был ребенком послушным, крепко опутанным ее заботами и суждениями. Слово «приверженный» делало нас особенными, и она многозначительно мне подмигивала — будто единомышленнику, который смотрит на окружающий мир так же, как она.

Чаевничая, мы находились в особом пространстве вне времени, в священном месте, а если, случалось, какой-нибудь клиент, какой-нибудь шапочный знакомец усаживался в третье кресло, мы двое каким-то образом перемещались в еще более сокровенное пространство, роняя там свои тайные пароли. «Чем будем нынче угощать, Виктор? Может быть, цейлонским? Тебе не кажется, что он весьма под стать сегодняшней погоде?» Или: «Подай-ка нам, пожалуй, пряного, Виктор». После, когда мы оставались одни, она пожимала плечами и смеялась: «Угощать таких людей чаем — все равно что метать бисер перед свиньями. Ты не находишь?» Как же много всего связано для меня с этими чаепитиями: рукава с буфами, что облачками колышутся вокруг плеч, стройная шея, белая и чистая. Покой и ожидание почты у окна, распахнутого на улицу.

Говорить, что мы пили чай, — значит опять-таки вульгаризировать. Мы совершали церемонию. Это было магически повторяющееся действо, и подчинялось оно строгому ритуалу, который приводил нас в состояние приобщенности к чему-то незримому, но ею, с виду беспечно, призываемому — к самой жизни.

Держа одной рукой блюдечко, а другой поднося чашку к губам, еще трепещущим от красоты, она обыкновенно смотрела в сторону окна, я говорю «в сторону», поскольку часто сомневаюсь, видела ли она это близкое окно, и кусты шиповника перед ним, и клены через дорогу, — ей достаточно было видеть идею окна.

— Дивная нынче погода. Как по заказу для прогулки у озера.



Постепенно я научился выжидать, сдерживать желание воскликнуть «да», потому что она всякий раз продолжала:

— Если бы я не была сейчас так занята.

Когда же я, стало быть, научился не перебивать, она могла облегченно вздохнуть, обратиться к своим мечтам и уйти за ними в заросли нависшего над водой ивняка, могла ступить на воображаемый травянистый склон, где по весне белели цветочки камнеломки, могла погладить ладонями стволы берез возле Озерной хижины и нарисовать по-настоящему красивый закатный пейзаж, описать, как мы вместе стояли там и обнимали весь мир.

— Если идти в том направлении, долго-долго, придешь в Новую Зеландию (чего я бы, конечно, делать не стала). Очутишься на другой стороне земного шара. Представляешь, мы едем туда и устраиваем… — Она улыбалась и только затем вступала во владение красивейшим своим словом: —…сюрприз!

Это был апофеоз чаепития, его кульминация. Устроить сюрприз — значило вырваться из серой реальности, отринуть связи, обновиться. Очень ли она боялась? Не знаю, в ту пору я еще не разбирался в ее натуре, помню только, что на секунду-другую нас охватывало огромное воодушевление и у обоих учащенно билось сердце при мысли о перспективе, какую открывало такое вот слово: мир разворачивался у наших ног веером обещаний, море зыбилось, сверкало, в волнах играли дельфины и летучие рыбы, а где-то среди тропических растений некто столбенел, увидев нас, и бросал свои дела, и, раскрыв объятия, устремлялся навстречу.

Но мы даже из дома не выходили. Не делали ни шагу, и чашка опускалась на блюдце, блюдце — на стол, а стол стоял на ножках, и под ними был пол. Я жалкий, грешный человек.

— Он конечно же обрадуется. Я имею в виду: обрадуется тебе, но мне-то что там делать?

— Не говори так, мама!

— Почему? Нужно смотреть на вещи трезво, не увлекаясь беспочвенными мечтаниями.

Но я, завлеченный в мир мечтаний и неспособный защищаться, не мог оторвать взгляд от призрачного моря. А создала его она, из чая и тишины. Я прихлебывал из чашки и погружался в дремоту. Волны сверкали уже не так отчетливо, как только что. Холодный ветерок пробегал у меня перед глазами, в тропических дебрях шевелилась змея.