Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 95

Работали как-то с Дорой на отшибе, на раскорчевке. Приплелся Подлесный туда случайно. «Почему не здороваетесь?»— спрашивает. «Здравствуйте, гражданин начальник». Не уходит. И уж совершенно неожиданно: «За что вы меня ненавидите? Я ведь тоже опальный, меня прислали сюда в наказание, как и вас.» Продолжаем работать. Махнул рукой и ушел. О чем мы могли с ним говорить? Ходил он по командировке постоянно угрюмый, с опущенной вниз головой. В темноте же бегал по командировке с фонарем и освещал всякую фигуру «зека», ловя правонарушителей. Его властелином являлся самый подлый из всех господ — страх. Жена его работала главным зоотехником совхоза. Хорошенькая и розовенькая, она смотрела на всех женщин заключенных, как на своих личных слуг и говорила с нами тоном приказаний. В клуб на самодеятельность приходила завитая и надушенная, садилась в первый ряд, никогда не аплодировала и не выражала чувств, считая ниже своего достоинства одобрение заключенным. Зато, когда урки однажды, желая оправдать безделье, демагогически заявили на собрании по итогам посевной, что они потому не работали, что их ставили в бригады рядом с «убийцами-тракцистами», мадам Подлесная встала с места, повернулась к нам лицом и зааплодировала, выражая солидарность с уголовными и поддерживая их. Сам Подлесный человек безвольный, растерявшийся, последний год много пил и в конце концов застрелился. Жизнь начальника ему опостылела, во всяком случае мы так истолковали его смерть.

Речь идет не о сочувствии, он повинен не в одной жертве. Нельзя не отметить другое — среди людей, которые не могли закрыть глаза на события, которые были в них втянуты, оставалось малое число не потрясенных, не искалеченных ими. То же и за пределами лагерей. Каким бы густым покрывалом таинственности и неизвестности ни прикрывалось происходящее, какими бы высокими производственными показателями и празднествами ни разукрашивалась жизнь, каким бы толстым пластом лжи ни засыпали наши имена и дела, в недрах душ людей мыслящих наряду сo страхом были запрятаны сомнение и гнев, сожаление и мука. Лицемеря, закрывая глаза на правду, человек отмахивался от лишнего груза, благоговейно шептал: «Во имя народа и сына его и коммунистического духа»…и давал сам себе отпущение грехов.

В тюрьме и в лагере перед заключенным огромный кнут и малюсенький пряник — проблематическая свобода. На воле — невидимый кнут и большущий пряник в виде всех жизненных благ. Я имею в виду блага не только материальные.

И все же на весах высших ценностей жизни не так уж различна: и тут и там самое главное, самое важное — не потерять себя, сохранить то, что возместить при утере невозможно. Вот почему так существенно важно не то, на сколько человек пришел в лагерь, а с чем, с каким «запасом прочности», как говорил Игорь Малеев, человек сюда попал. Всякий живой множество раз идет не по прямой, отступая от того, что он считает верным, нередко сгибаясь и падая. В то же время он стремится подняться и выпрямиться во весь рост. Наша беда становилась и нашей привилегией в некотором роде, неким преимуществом, достигнутым дорогой ценой потери свободы. Попробую объяснить: все болезненные явления жизни приобретали в лагере гиперболические размеры и становились броскими настолько, что не замечать их было невозможно, они сами напрашивались на выводы. Когда мы видим легкую сутулость, она нам кажется легко исправимой, но горб выпирает уродством и заставляет задуматься. Лагерь был уродливой карикатурой на свой прототип. Лагеря наши считаются исправительно-трудовыми, потому существует культурно-воспитательная часть и клуб, хотя нет ни книг, ни газет. Прежде всего необходимо дать какую-то отдушину уркам, иначе они разнесут весь лагерь, и как-то принять в расчет основную рабочую скотину — политических. Мало-помалу создавалась самодеятельность.

Находились артисты — профессионалы, чтецы, певцы, музыканты, танцоры, просто любители. Составился небольшой оркестр. Один из врачей — «зека» проявил себя как необыкновенный умелец — он вышивал чудесные узоры из обрывков ниток, даже пейзажи, рисовал, и он же искуснейшим образом создавал полнозвучные инструменты — скрипки, альты и виолончели. Нелюдимый и мало общительный доктор не спал ночи, чтобы изготовить инструменты для общественного оркестра, но сам на концерты никогда не приходил. Таланту же его можно было удивляться. Мы с Олей Танхилевич переписывали ноты и расписывали отдельные партии. Из закрытых лагерей вместе с женщинами Кавказа пришла с этапом и московская артистка Сарра Борисофна Кравец, которая стала душой самодеятельности. Она обладала артистическим голосом, великолепным знанием классического романса в сочетании со способностями изобретательной и остроумной эстрадной актрисы. Ее искусство служило для всех источником радости, волнений и утешением. В ударе она бывала неистощима. Врожденная актриса, она наслаждалась тем, что находила отзывчивую аудиторию. Ее осмеянию подлежал наш быт и мы сами. Саррочка также великолепно имитировала известных актеров, певцов. И, главное, — пела: романсы Глинки, Кюи, Чайковского, Балакирева, Римского-Корсакова, Шуберта, Шумана, Бетховена и многих других. Пела она и со сцены клуба и в выходные дни в бараке, а мы не уставали слушать. Как-то на спор она напела нам около ста романсов, а знала она гораздо больше. У Сарры Борисовны яркие выразительные глаза и копна беспокойных волос. Лицо изменчивое, энергичное, полное жизни и веселья, когда она входит в роль актрисы. Несколько музыкальных фраз, спетых ею, и вы уже далеко за пределами барака, два-три метких словца — и неудержимый смех переносит вас в мир отнятый. У С. Б. восемь лет по статье 58 пункт 8 — террор. На вечере у одной известной московской артистки она что-то нелестное сказала по адресу одного, тоже известного, прокурора. В живых наушниках в те времена недостатка не имелось. Ее болтовня, приправленная в следственной кухне острыми специями, превратилась в террористическую деятельность со всеми вытекающими из нее последствиями.

Она и организовала оркестр. Столкновений с администрацией не оберешься: ее переводили на общие работы в лес или в поле, а какая уж культдеятельность пойдет на ум после общих? То на общие работы посылали молодого журналиста — первую скрипку Леню Дулькина, без него все разваливалось, то запрещали репертуар. Так случилось, когда С. Б. захотела спеть арию Лизы у Канавки. Со свойственным ей юмором Саррочка доказывала, что Пушкин и Чайковский фигуры не одиозные, из репертуара не изъятые, но комендант, он же цензор, уперся и отвечал два слова: «Ну, положим!» В заключение он треснул для убедительности кулаком по столу:



— Вы мне голову не морочьте! Думаете бдительность усыпить песенками? Не на того напали! А такие вредные мотивы можно допустить? Политически вредные! Настаиваю на том, что вы меня подстрекаете на притупление политической бдительности! Кончим разговор, репертуар в целом запрещаю!

— Какие мотивы, скажите, где они?

— А вот! «Он жертва случая, и преступления он не может совершить» — и комендант показал С. Б. подчеркнутые им слова. — Как так не может совершить, на что намек?

Таких курьезов было предостаточно. Нам многое компенсировали рассказы Саррочки в лицах о ее сражениях на фронте культуры. Среди женщин была и прекрасная чтица, таких называли в рабисе — «речевик» — работник московского радио Е. Я. Рабинович. Мы не были с ней близки. Почти всегда ее можно было видеть вместе с юной, нежной, смуглой Танечкой Раевской, из рода знаменитых Раевских, девушкой яркой красоты. Когда видела их, все внимание обращалось на Таню. Е. Я. — сосредоточенная и тихая даже в шумном бараке. Знала, что муж ее Дроздов расстрелян и что у нее есть маленькая дочь. Ее скрытый темперамент узнали в чтении.

Слово — эстафета поколений, наследство человечества, которое нельзя ни уничтожить, ни умалить, рожденное мыслью и существующее до ее исчезновения. Слово — великая река жизни, прошедшая через века, неиссякаемая и полноводная, принявшая в свое лоно неисчислимые притоки, водопады и ручейки человеческого мышления, бездонный источник утоления нашей жажды. «Мысль изреченная есть ложь», — воскликнул Тютчев. Он же пишет: «О, смертной мысли водомет, о, водомет неистощимый!»