Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 95

— Садитесь!

Села. Достал из портфеля какую-то грязную бумажку.

— Отвечайте, что значит «в животе у лягушки»?

Вопрос прозвучал комедийно, но я сообразила, в чем дело: недели две назад передала в Абезь наспех написанную записку Ваграму Безазьяну. В то время у нас кончилось масло из посылки Олега, и мы сидели в бараке в кромешной тьме. Опер прочел: «…темно, сыро и холодно, как, наверно, может быть в животе у лягушки. Лучины под запретом. Мечтаем о свечке да о какой-нибудь захудалой книжонке, лишь бы напечатана. А. В.» Дурацкая записка попала не по адресу, а в руки уполномоченного и принята была за условный код.

— Инициалы ваши. Поддерживаете голодовку, значит!

— Какую голодовку? О голодовке мне ничего не известно, голодаем и без голодовки. Сидим без света. Дайте свет, не будет записок.

Далее он объяснил, что я давно на заметке, и что свободы мне не видать, как своих ушей, а приехал он исключительно по «вашему делу».

— Впрочем, продолжал он, вы можете нам помочь — кто здесь за голодовку? Булгакова за голодовку?

— Ни о какой голодовке ничего не слышала.

— А Певзнер утверждает, что вы о многом осведомлены.

— К нему и обращайтесь за информацией.

— Так, не желаете помогать Советской власти?

— Мы работаем, а вот вы плохо работаете, раз оставляете рабочих в темноте и голоде.



— Можете идти, вы мне больше не нужны. Пеняйте на себя!

Аркадий Певзнер как приятель Юдифи часто вертелся в женском бараке, в землянках любил петь революционные песни, а что он не брезговал «стучать» в II I-й отдел, не было для зеков секретом. С тем опер и уехал. Стоящая командировка! Смешно, но и печально!

Тянулась долгая, долгая зима. Снег лежал плотным глубоким слоем в два метра толщиной. В безветренные дни мы погружались в глухую пухлую тишину. Мир оглох для нас, вытолкнул и забыл. Казалось, мы погребены в снегах. Жизнь просачивалась через письма и ударяла как неизолированный электрический ток. Почта была и зовом, и требованием терпеть, и болью, и воскрешением.

В феврале день начал заметно прибывать. Свет поглощал тьму. Солнце слепило, отраженное в белизне снегов, и обжигало лицо северным загаром. На лицах появлялись улыбки, но одолевала цинготная слабость, сильнее хотелось есть и спать. Мужчины сваливались, участились заболевания. Общее состояние тревоги не только не получало разрядки, но, напротив, усиливалось. Начальники и уполномоченные смотрели волками, были подозрительны и озлоблены. С Воркуты к нам перестали заезжать, даже обратный транспорт не заворачивал на Сивую, а следовал мимо. Вохровцы при нашем появлении замолкали. Спешно вывезли на Воркуту Н. Булгакову, М. Советкину и Марию Яцек. Из Усть-Усы приехал работник УРЧа, просматривал формуляры всех и сортировал нас к отправке. Однажды забежала Зоя Иванова, отозвала меня в сторону: «Отбросьте вашу неприязнь ко мне, должна сказать вам по секрету, что готовится большой этап на Воркуту, вас и меня в списках нет. В этом наше спасение. Там плохо, очень плохо. Больше ничего сказать не могу, нам предстоит многое пережить». Затем она начала ненатурально смеяться в своей обычной манере, болтать об ерунде и выскочила, оставив меня в еще большей тревоге.

Вскоре проследовал этап на Воркуту из Абези. Среди товарищей, которых знала по этапам — М. М. Иоффе, Ваграм, Липкин, Енукидзе. Была жестокая стужа, надвигалась ночь, но людей без остановки гнали дальше. Удалось перемолвиться несколькими словами на руке, у проруби. По слухам, на Воркуте идет голодовка. Режим резко ухудшился. На шахтах люди работают по 11 часов, с перерывом на обед — полчаса, под землей, в удушливых примитивных штреках, под постоянные окрики: «Давай-давай!». Падают, как мухи осенью. Многие заключены в лагерные тюрьмы, из которых выводят на работу и запирают после работы. Голодающие отказались работать. Толком в Абези тоже ничего не знают, сведения случайные. Кто-то из наших женщин успел передать этапникам несколько пар ватных рукавиц, которые мы всегда припрятывали в пошивочной на случай этапа. Со многими товарищами простились навсегда. Среди них Ваграм. Он оброс ледяной коркой на бровях, бороде и ресницах, на щеках лед застыл, как горох, как мелкие оспины, как слезы. Печальный, печальный… Окрик бойца охраны, и Ваграм уже шагает по тропке на северо-восток в цепочке, теряясь в саване снегов и пространств, вслед за другими обреченными, потому что с Воркуты мало кто возвращался. Там он работал бригадиром на шахте и на погрузке. О его бригаде говорили: «Бригада Безазьяна работает без изъяна». Разве какие-либо заслуги, даже самые крупные, что-нибудь изменяли в предрешенных судьбах? Почти вся бригада вскоре была переведена на Кирпичный, что уже само по себе пытка и к тому же преддверие последней человеческой драмы. И она пришла. Не овеяна их гибель романтикой, а могли быть героями, а может, и были героями в последний час. Ваграм — сын народа, жизнь положил за народ, а умер как «враг народа». Почему? Погиб, как целая армия таких же. Вспоминаю его жизнерадостным, молодым, с теплыми глазами, но точит память и последнее свидание… А голос же его звучит как живой — мягкий и сильный.

Рассказала близким товарищам немногое, что узнала. Некоторые ушли с экспедиционными группами и избежали Воркуты в тот период, но тех, кого запрашивала Воркута, никуда не отпускали. Все окутывалось тайной, мы оставались в неведении относительно своих судеб. Таинственность отравляла, сгущала атмосферу страха и рождала покорность у более слабых, чего и добивались в лагерях. Неизвестность всегда пугает.

Приблизительно в середине апреля, впервые после долгого перерыва связи с Воркутой, оттуда привезли по дороге в Москву трех мужчин. Их везли на так называемые «переследствия», которые в огромном большинстве случаев, как потом стало известно, кончились гибелью, расстрелом. Предварительно велись допросы с пытками, о чем с ужасом говорили избежавшие смерти. Но для некоторых вывоз с Воркуты оказался спасением жизни, так как именно в эти месяцы, вплоть до 1939 года, на Воркуте проходила полоса господства Кашкетина, назначенного для истребительных акций, после которых уцелели единицы. Остановка на Сивой Маске была вынужденной — все трое поморожены, а в Москву полагалось доставлять людей в сносном состоянии.

С Воркуты везли Алексея Иванова, Иосифа Сандлера и Михаила Соловьева. Хорошо помню первых двух. М. Соловьев, историк, окончивший Институт красной профессуры, был крайне подавлен и молчалив. Может быть, не считал возможным вести разговоры в пути, а скорее всего, предчувствие близкой смерти уже владело им. При прощании, когда напутствуя их, сказала: «Не поморозьтесь снова», Михаил махнул безнадежно рукой и возразил: «Напротив, остановка в Сивой Маске дала небольшой шанс удержаться в жизни на два-три дня»… Он не ошибся — срок жизни его был — путь до Москвы.

С Иосифом Иоганновичем Сандлером мы знакомы по осеннему этапу, — сидели они с моим мужем в политизоляторе. Алексей Иванович Иванов принадлежал к тем людям, которые вызывают мгновенно полное доверие и сами безошибочно разбираются в собеседнике. О нем сохранила долгую память. Он, как и М. Соловьев, погиб вскоре. Немногие люди оставляют такую борозду в памяти после недолгой встречи. Будто снял кто-то усталость после томительных дней, будто ушло мертвенное однообразие и обрела возможность дышать и думать, хотя ничего утешительного я не услышала.

Как прикрепленная к медпункту оказывала им посильную помощь и не контролируемая начальством могла оставаться на медпункте сколько хотела. Наш лагпункт вследствие оторванности и благодаря Должикову носил отпечаток своеобразия.

Приехавшие товарищи несколько больше осведомлены о воле, изредка им попадались газеты, кое-что узнавали от вновь прибывших, и сами они были примечательными людьми. Иванов был широк в плечах и весь крупный — черты лица, рост, руки. Он был управляющим на КВЖД. Такому человеку безоговорочно можно доверить и крупное государственное дело, и руководство массами. В нем сразу чувствовалась уверенность, сила крепкого ума и организаторская воля. Слабых сторон не приметила. Стоит перед внутренним взором, как на постаменте, человек значительный, и гибель его — большая потеря для общества.