Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 95

С Борисом мы стали друзьями в заключении и много лет спустя на воле. Его уже нет в живых. Донде был умен и чуток и не зря боялся за жизнь Дрелинга. Последнего таки подвели под нож за неуемность натуры и поиски правды.

Через Печорское море и Печорскую губу нас везли в порт Нарьян-Мар. В то время промысловая жизнь в нем замерла, — город возродился, окреп, разросся и осовременился значительно позже, — запомнилась лишь большая, широкая, пустынная улица, по обе стороны выстланная досками. Между ними непролазная грязь. В конце улицы два двухэтажных деревянных дома, почерневших от времени. Общей бани нет, а этап слишком велик, чтобы вымыть нас в баньках-клетушках местного населения. Стояли мы здесь всего несколько часов, так как разместиться было негде. Там оставили навсегда Кулагину. Когда в 1939 году мне по особым обстоятельствам пришлось вновь побывать в Нарьян-Маре, могилы ее так и не нашла. К этапу присоединили еще несколько женщин и погнали всех на пароход. Охрана совершенно распоясалась. Главная власть — начальник конвоя — делай, что хочешь. Брань, окрики, ненависть: «Душегубы, троцкисты проклятые, нет на вас петель, слишком много развелось, а ну, стройсь!» И далее на все буквы… Мы пытались огрызаться. Совершенно бесполезно. Кого-нибудь огреют прикладом, кого-то ткнут в спину, пнут сапогом, выматерят. Гораздо менее унизительно молчать. Молодые парни в военной форме вовсе не были плохими или звероподобными от рождения. Они спешно проходили специальную переподготовку в отношении нас: враги народа, убийцы Кирова, изменники родины. От них требовали ненависти и презрения.

Давно ли на воле, когда я подверглась первым репрессиям, почти все сочувствовали, помогали, зная меня по работе и жизни. Так было, надо полагать, не со мной одной, а со всеми вначале. Что думали на воле после моего осуждения, трудно сказать. Кому из оставшихся нужна невиновность каждого из нас? Напротив, желательно подтверждение нашей вины, иначе и спать, и работать невозможно, как и выполнить наказ бдительности и взаимного шпионажа, к чему призывали каждого. Тут-то и начинался скользкий путь умолчаний, полуправды, неправды, откровенной лжи и клеветы. Безусловно, далеко не все шли таким путем, но это было нелегко и требовало гражданского мужества и риска своей головой. Кроме того, действительно, не умещалась в голове ошибочность осуждения в таких массовых масштабах. Стоило усомниться — и всё бытие становилось бы неоправданным.

Конвоиры, не зная нас, были уверены в нашей преступности. В их представлениях мы-то и были причиной всех трудностей, неполадок, короче говоря — всех бед. Не могли же эти молодые неискушенные люди предположить, что они изо дня в день годами транспортируют сотни и тысячи без вины виноватых. А между тем власть над нами их постепенно и неизбежно развращала.

…Другой, уже речной пароход. Плывем по Печоре. Много видела северных рек — Северную Двину, Туру, Тобол, Иртыш, Обь, Енисей, множество мелких рек и речушек. Каждая по-своему прекрасна. Красоты же Печоры я в то плавание не могла ощутить. Она подавляла, особенно в северной ее части, однообразием и унылостью. Ее берега казались мне тисками: серая мутная вода, песок, песок, тундра, тундра, полное безлюдье, редкие поселения, к которым мы и не приставали. Останавливались только на безлюдьи, среди безмолвных пространств для того, чтобы погрузить дрова. Печора казалась безотрадной по чувствам, с какими мы ехали по ней. В молодости вообще, как мне кажется, человек воспринимает природу более субъективно, он как бы не дорос до понимания природы как таковой, независимо от себя. Хочется участвовать в ее жизни, чтобы солнце жгло, вода охлаждала и плескалась под руками, собирать, рвать, слушать и петь, двигаться… Нет умения созерцать, удивляться красоте вне нашего активного действия. Созрев, любим природу по-новому. В 1939 году я вновь, но уже летом, туда и обратно проехала по этой величественной реке с ее широкими чистыми плесами, бескрайними просторами и лесами, отражением неба и берегов в прозрачных ее водах. Какая гладь, какая затейливая игра рыб, какая красота! Тогда же все воспринималось как безнадежная печаль.

Много лет спустя, уже по выходе из вторичного заключения, лето проводила в Литве, в Каунасе, увидела две картины Чюрлёниса: цикл Печаль. Из всего его творчества — самые грустные картины. Эти полотна Чюрлёниса — символ печали. На первом из них — на закате, по берегу тусклых вод, несомые ветром движутся полчища черных знамен. Бледный край солнца спускается в мутный поток. На втором полотне цикла — солнце зашло. На берегу руины, развалины. Лишь на переднем плане углом торчит одно черное знамя. Неожиданно в сознании с полнейшей явственностью возникли печальные берега осенней Печоры и этапный путь на север.

…По мере продвижения на юго-восток берега оживали, что вселяло какие-то надежды. Проглядывало солнце. Потянулись леса, с которых слетали последние по-осеннему пестрые листья. Легче стало на сердце.

Размещались заключенные в 3-м и 4-м классах и в трюме, но все выходили на палубу, общение было свободным. 1-й и 2-й классы пустовали.

Ваграм пел вполголоса тюремные песни:

— Вслушайтесь в эти песни — говорил он, — они бесхитростны, даже примитивны, но в них столько чувств и настроения!



Молодой геолог уверял, что видел в Геолкоме своими глазами докладную записку, утвержденную в Совнаркоме, о проведении железнодорожной трассы на Воркуту и что у нас там будет «роскошная жизнь».

— Подумайте, — горячо доказывал он, — среди нас есть специалисты всех профессий, нас везут туда как специалистов, чтобы мы в максимально короткие сроки провели железную дорогу, построили города, шахты, заводы, школы, театры, университет…

Агроном примеривался к заполярному совхозу. Никто не представлял себе будущего, но всем хотелось, чтобы оно было как-то осмыслено.

Пароход идет медленно. Снова повернули на север. Деревья все оголились. Краски исчезли. Кое-где на островах попадаются стаи птиц, готовящихся к далекому перелету на юг. Они суетятся, перестраиваются, переговариваются. Когда-то мы повернем в другую сторону?

Внизу духота. Устаешь в людской гуще. На палубе легче дышится, легче говорится. В несчастье люди более индивидуальны, выпуклее проявляется личность. Может быть, так кажется потому, что на воле для людей почти не остается времени. Выходим с Дорой на палубу, останавливаемся поближе к теплой трубе. К ним присоединяются несколько товарищей из ленинградского этапа.

Оказывается, среди большевиков немало идолопоклонников и религиозников. Куда смотрел Емельян Ярославский? — чуть картавя говорит Борис Донде.

— Как это надо понимать? — спрашивает Саша Гиршберг.

— В самом прямом смысле слов. Иду я своей дорогой с крамольными мыслями в голове, только о том и думаю, чтобы их не просыпать и чтобы начальник конвоя их не подобрал. Значит, надо незаметно мимо его каюты прошмыгнуть. Гляжу, там очередь скопилась. В чем дело? Не бьют ли отбой, не вызывают ли домой? «Нет, — отвечают, — пока не слышно». «Тогда зачем же вы стоите?» «За бумагой». «Да зачем же вам бумага?» Оказывается, все происходящее зависит от того, что наше «Верховое Существо» плохо обо всем осведомлено. Стоит ему поклониться да хорошенько ему помолиться, всю беду как рукой снимет. Одна загвоздка — молитвы принимаются исключительно в письменном виде. Вот и ходят к начальнику, просят карандаш и бумагу и строчат. Кому? Ему!