Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 95

Стояла в очереди на самолет-кукурузник, на котором собиралась лететь за тысячи километров, а Соломин горячо увещевал и заклинал не возвращаться «туда». Я уехала, он остался.

Вот что узнала о нем от друзей. Приняли его в лагере на работу по вольному найму в один из ОЛПов, то есть Особых лагерных пунктов по названию Щельяюр, небольшой затон. Работал там в лесу, на постройке флота. Начальник затона, тоже из бывших заключенных, очистил лагпункт от уголовников и поднял вместе с другими отчаянными головами, в том числе и Соломиным, восстание, попросту бунт, заранее обреченный на разгром. Они разоружили стражу, перерезали провода и захватили лагпункт. Изолированные от мира они ждали своей участи. Всех расстреляли, а несколько организаторов анархического, безнадежного протеста ради протеста, среди них Соломин, заперлись в центре лагпункта и покончили с собой. Соломин искал смерти и погиб, использовав силу и волю на то, что ему было органически враждебно и чуждо, погиб не от пули, а от отчаяния. Можно лишь предполагать, какие глубокие метаморфозы произошли в его сознании. Человек, видевший его за несколько дней до восстания, говорил, что Соломин неузнаваемо изменился, кожа на шее и руках ссохлась, сморщилась, глаза злые, взгляд загнанного волка, голос охрип.

Так ли все было, достоверны ли события — поручиться не могу. Пишу о людях через 30 лет, складывая их судьбы из отдельных кусочков. Тогда же улавливались первые впечатления, и восприятия тоже были отрывочные, не компактные. Мы были, все вместе и каждый в отдельности, в трагически ложном положении. В таком же трагически ложном положении на воле оставались наши дети, матери и отцы, жены и мужья, сестры и братья, близкие и друзья. Мы были одиноки и разобщены. Люди этапов 1930-х годов не соединены общей борьбой против карающего их строя, не объединены никакой идейной организацией, смотрят, особенно вначале, друг на друга с недоверием, с опаской и оглядкой. По своему личному опыту знаю, что люди в целом ряде вопросов уже ощупью разбирались, но делать выводы не решались. Процесс, который прошел в августе 1936 г., чудовищные показания обвиняемых (кое-что до нас доходило в обрывках газет) позволяли некоторым всех собак вешать на троцкистов-«ортодоксов», хотя и «некоторые» прекрасно понимали, что так называемые «ортодоксы» к убийствам и террористическим актам отношения не имели. Но так проще и удобней. Большинство состояло из «подозрительных», хотя понятие это не имело классовой основы времен террора Великой французской революции. Печальнее, что невольно вспоминаются «Бесы» Достоевского… «Не знаю, верно ли, но утверждали, что в Петербурге было отыскано в то же самое время какое-то громадное, противоестественное и противогосударственное общество, человек в тринадцать, и чуть не потрясшее здание».

Бедствие нашего времени заключалось как раз в том, что «громадные, противоестественные и противогосударственные общества… чуть не потрясшие здание», отыскивались не только в Петербурге, по всему Союзу. Отыскивались и стекались на этапы. Существовали мы сумбурно в людском потоке и обособленно — в себе. В каждом из нас клубились разные течения жизни и сознания. В одном из них мы были пассивны, автоматически влекомы по неведомым маршрутам, и сознание безвольно подчинялось тюремно-этапным порядкам. В другом — внутренняя борьба с тоской и терзаниями, с нерадостными мыслями о настоящем и грядущем, с омутами и водоворотами, сбивающими с ног… От него-то и хотелось сбежать… Об этом стремлении уйти от себя замечательно сказал Л. Толстой в путевых записках по Швейцарии: «Отчего самое ужасное наказание, которое выдумали люди, есть вечное заточение? Заточение, в котором человек лишается всего, что может его заставить забыть себя, и остается он с вечной памятью о себе». Живое течение жизни в нас требовало спасительного переключения, отвлечения и бегства от себя. Куда бежать от бессилия, бездействия?…К людям.

Как-то подошли ко мне в Архангельской пересылке девушка и юноша:

— Вы Войтоловская? — спрашивают. — Нам очень много рассказывала о вашей всей семье, о матери и отце, о четырех сестрах Любовь Николаевна Радченко. Вы ее хорошо знаете? Как приятно! А я ее племянник Виктор. Она говорила, что ваш дом в первые годы революции бурлил и кипел, как лава, от молодежных голосов, споров и дел. В родителей ваших просто влюблена, в обоих сразу. Она часами может о них говорить.

— Откуда же вы? Где Любовь Николаевна?



— Мы студенты Московского университета. Любовь Николаевна выслана из Москвы, но работает. Перед отъездом нам не дали свидания и мы не поедем отсюда, пока не разрешат свидания с родными. Будем противиться отправке.

Любовь Николаевна Радченко — известная революционерка, подпольщица, подготовлявшая вместе со своим мужем Степаном Радченко I-й съезд партии в 1898 году. Муж ее— один из немногих членов Гго съезда Степан Иванович умер в 1910 или в 1911 г., брат его Иван Иванович погиб в период репрессий в 1937–1938 гг. Любовь Николаевна многие годы работала связной, по заданию В. И. Ленина не раз выезжала за границу. Затем она разошлась с большевиками на долгий период; после революции вновь работала с ними. В 1963 году ее революционной деятельности был посвящен подвал в «Правде», из которого узнала о ней гораздо больше, чем мне было известно, так как революционеры старой закалки отличались исключительной скромностью. К нам, к моим родителям, она нередко приезжала из-за границы, жила по несколько дней, всегда полная впечатлений, озабоченная работой, революцией, деятельная, убежденная. Спорила резко, противникам своих взглядов давала решительный отпор низким голосом. Была бескомпромиссна, а с молодежью добра и весела. Потом исчезала. Внешность у нее была несколько мужеподобной, а дочь ее Наташа, напротив, запомнилась прелестной и женственной.

Виктор Радченко, о встрече с которым рассказала выше, широколицый молодой русский парень с белозубой улыбкой, с запасом энергии лет на сто, а жить ему оставалось год-полтора. Жена его Бети была очень хороша собой, хотя ее несколько портила бледность и иронически опущенные уголки губ. Высокая, как и он, Бети менее располагала к себе, чем Виктор. Она была умна, скептична, капризна и безапелляционна; ее хорошо узнала позже, через два года. С Виктором больше не встретилась — он расстрелян на Воркуте. Через несколько дней после нашей встречи была свидетельницей того, как сопротивляющихся отправке на этап Бетю, Виктора, племянника Енукидзе и еще нескольских человек, требовавших свидания с родными перед отъездом на север, конвоиры выносили за ноги и за руки из бараков и, раскачав, перебрасывали через борт грузовой машины. Енукидзе был очень высокого роста и когда его забросили в угол пятитонки, то его длинные ноги торчали за бортом, а черные вьющиеся волосы свисали с другого бока. Когда б это раньше товарищи смотрели на такое безобразие как соглядатаи?! А мы смотрели — безмолвно, издали… Что, трусы? Нет, больше — в этом сказывалось наше трагически ложное положение.

Мы пробыли в Архангельске довольно долго. Стало холодно и дождливо. Нависло серое-серое небо. Бараки едва освещались, в пристройках света совсем не было, а вечера удлинялись. В первых числах сентября нас набили до отказа на небольшой морской пароход «Ямал». Весь ленинградский этап следовал вместе, а также множество людей со всех концов Союза. Шла погрузка. Грузили не вещи, не скот, а людей. Людей, которые до ареста жили с сознанием ответственности за порученное дело, за всю жизнь в целом, за судьбы мира. Грузили, как баранов, по счету, неизвестно почему и для чего.

Снова и снова вращение тех же мыслей — ведь до всего надо было дойти. Предположим, что толчок для вакханалии умаления и истребления людей дало убийство Кирова. Уже и тогда говорилось о том, что Киров не был любим Сталиным. Почему убит именно Киров? Почему столько жертв вокруг предполагаемых, но никем и нигде не осуществленных других убийств? Почему революционеров превращали в убийц и контрреволюционеров? Как в калейдоскопе, перед мысленным взором проносились фигуры близких и дальних знакомых мне людей, обвиненных в контрреволюции, взвешивала их на невидимых психологических или ценностных весах и убеждалась в бессмыслице, абсурдности возводимой на них клеветы. То, в чем раньше сомневалась, становилось несомненным— убийство совершено сверху, как поджог рейхстага, как сотни убийств, совершавшихся в истории сверху для последующих избиений и дискредитации противников. А сколько раз в истории убивались невинные с позорной кличкой изменников родины, с этим клеймом казнен даже такой мечтатель, как Томас Моор…