Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 49

Я — ВЫДУМЩИК. Я могу придумать в плохую погоду — солнечный день. Без выдумки мне никак не обойтись, не прожить и одного дня. Иногда мне даже кажется, что Андрей Фролов — это вовсе не я на самом деле. Ведь я, когда бреду по лесу, могу стать грибом, птицей, листком. Когда читаю книгу, могу бежать в атаку со знаменем в руках, будто я — князь Андрей, могу сражаться на шпагах, как сражался д'Артаньян, могу даже любить, как любила Татьяна Ларина.

Я придумал себя. У одного моего «я» рост всего лишь метр шестьдесят семь, а у другого… и вот получается так, будто самые разные качества моей души и всякие мои нервные окончания переросли границы моего тела, и вот теперь я хожу и задеваю всех и все непомерно и немыслимо разросшимся собой. Придумал ли? А может быть, открыл? А может…

Мало кто знает, как мне бывает порой страшно. И не только оттого, что я быстро и часто перебираюсь из одного не вполне освоенного себя в другого, уже совсем неведомого, а еще и потому мне страшно, что я все дальше и дальше ухожу от моих надежных привычек и правил, от былой моей ясности.

Я — Андрей Фролов. Но это проще сказать, чем подтвердить. Одно дело — сказать или даже выкрикнуть всей горячей звонкостью, неясностями и сомнениями, и бог знает куда взлетевшей душой — выпустить свое признание в мир, как птицу в небо, но совсем другое дело — произнести свое имя равнодушно, как в строю на перекличке. Да, конечно, по-разному произносится свое имя. И не только губами, а и молчанием, и ударом кулака, и танцем, и печением хлеба, и добыванием соли, и словом на белой странице.

СЛОВО. Как трудно бывает отыскать среди бесчисленной стаи слов то единственное, которое верно и необходимо в реальную живую минуту. Я люблю словоискателей, словоманов, словоснайперов, словопоклонников. Словом можно возвеличить и можно убить, это знает каждый. Как много в мире горя от неверно понятых слов! И как сделать, чтобы каждое слово было ясным и наполненным тем единственным смыслом, которым оно рождено в нашем сердце? Хорошее слово чаще всего рождается хорошим молчанием. Само слово, его звук, пожалуй, лишь крылья птицы, а вся птица — я сам. И надо во всякий день, во всяком деле, подобно реставратору, пробовать добраться до самого лучшего, подлинного в себе слоя. Каков он, этот слой, я еще не знаю, лишь догадываюсь.

Догадываешься? О чем же это ты, интересно, догадываешься? Ну-ка скажи себе. Ну-ка… Ночь — самое подходящее время, никто тебя не услышит. Ну-ка!

Вот я провел рукой по одеялу — оно было гладким и прохладным, — коснулся края кровати, нажал пальцами на обивку над пружинами, услышал легкий хруст и звон и медленно, глубоко начал вбирать в легкие сумрак моей комнаты, едва-едва просветленной зашторенными окнами. А потом я перестал дышать вовсе. Что-то во мне начало сгорать, растворяться, что-то высвобождаться, пока не застучало в висках. Я догадался. Даже не догадался, а как будто бы вспомнил, что они давно меня ждут на перекрестке тревоги и бессонницы, мои ночные вести.

Оказывается, все просто и надежно. Есть тень, и есть свет. Есть горе, и есть счастье.

Все люди вздрагивают от внезапного выстрела, отдергивают руку от огня, скорбят, когда умирает любимый человек. И каждому живущему на земле нужно только помнить об этом. Мы все живем не только сами в себе, но и в каждом другом, ибо знаем, что это такое, — улыбнуться или побелеть от обиды, быть любимым или обожженным ненавистью.

И как хорошо, что все, о чем я думаю сейчас, уже рождалось в чьей-то голове, было уже и то, и это, и все, а я лишь внезапно попал на огромный весенний луг и бегаю, собираю в охапку цветы всего, что было, что виделось и зналось многими, и лишь только теперь пришел мой черед. Будут и мои цветы на этом лугу! Жаль только — никто не видит того, чего после меня не будет никогда — моих глаз, радости и удивления такими знакомыми почти для всех цветами.

И когда опять выдернется колышек, к которому крепится привязь надежных правил, привычек, схем, мне будет опять страшно, одиноко, незнакомо, и потом я окажусь как будто заново рожденным. Пусть все у меня наивно, но — только с этим… только это… улыбка, любовь, дыхание, душа самой жизни… И все это прекрасно. Как прекрасно, что есть вечер, ночь и будет утро. И скоро опять взойдет солнце. И настанет день, и продолжится жизнь».

На этом запись кончалась. Ничего подобного я никогда не слышал от Андрея и нигде не читал. Это было для меня новостью — восторженность Андрея и его сомнения, и страх и неуверенность в себе. А может быть, он пишет о ком-то другом и от имени другого? А может быть, просто сам Андрей был для меня незнакомцем и только теперь я понял, кто сейчас лежит передо мной на диване, так по-детски поджав ноги, в глубоком сне. Я смотрел, думал о друге и о себе. Кто же такой я?

Я, наверно, долго смотрел на Андрея. Он открыл глаза и спросил:

— Ты уже родился?

— Да, мне уже семнадцать.





— Тогда давай пить чай, — сказал Андрей и протяжно зевнул.

Синий эмалированный чайник вскипел, пока мы умывались и освобождали небольшой обеденный столик от рукописей и книг, чтобы поставить чашки, сахарницу, тарелку с хлебом и сыром. Я не спешил. В училище мне нужно было прийти к восьми часам, а стрелки на будильнике показывали еще только шесть тридцать. За три года учебы я привык вставать рано. Оказалось, что и Андрей дольше семи не спит. «Даже во время отпуска не мог валяться в постели, — признался он. — Это все рефлексы. Мы рабы своих привычек. Как только нарушаешь их — начинаются страдания. Вот я всего два дня не ходил на работу, а мучаюсь, будто не работал целую вечность».

— Это понятно, — сказал я. — Как жить без работы?

— Так-то оно, может быть, и так, но вот как работать и над чем работать! Один за всю жизнь не сможет сделать столько, сколько другой способен сделать за несколько дней или даже, может быть, часов.

— Так то гении, — сказал я.

— Вот именно, гении, — решительно согласился Андрей. Он медленно помешивал в стакане чай, почесывал всклокоченную после сна бородку. Теперь она казалась мне смешной и как будто приклеенной. Бородка сама по себе, а лицо Андрея само по себе.

— Хочешь, я тебе для твоих гениальных мыслей подарю блокнот? — спросил Андрей. — Не фабричный, самодельный.

Андрей встал из-за стола, — был он в трусах и майке, — накинул на плечи синий халат, порылся в бумагах и книгах, нашел блокнот в картонном переплете, раскрыл его, надписал, подал мне. «Моему другу Лене Ефремову с пожеланием не слыть, а быть», — прочел я.

— Спасибо, постараюсь. В этом блокноте я стану писать только стихи.

— Надо бы тебе еще что-нибудь подарить, — озабоченно сказал Андрей. Он задумался. — Вот что, — сказал он, — раз у тебя сегодня такой знаменательный день, пусть он будет знаменательным до конца. Я тебе прочту первые главы моего романа. Они уже давно написаны, но их еще не знает никто. Роман называется «Я и Вы». В названии что-то есть к сегодняшнему случаю, правда?

Я хотел сказать Андрею, что мне скоро бежать, а прерывать чтение жаль, лучше было бы почитать в другой раз, например сегодня вечером, когда соберемся у Деда, но Андрей с такой поспешностью стал искать свою рукопись, и так он был воодушевлен, что я промолчал. Я был горд, что первым услышу главу романа, ради которого Андрей решился на самые трудные испытания. «Это должно быть чем-нибудь грандиозным», — подумал я.

Мы наскоро выпили чай, и я приготовился слушать. Андрей сел за свой письменный стол и начал читать громко, отчетливо, произнося каждое слово так, будто именно в нем заключался самый главный смысл фразы.

Я слушал — не дышал. Андрей прочел одну фразу, другую, третью. Фразы были длинными, они звучали, как стихи. В них говорилось о первой гениальной обезьяне, о каруселях, о сумасшествии, о космосе и об одиночестве. Все слова были знакомы, но смысл ускользал от меня.