Страница 15 из 58
Композитор А. Н. Серов писал когда-то о Девятой симфонии: «Это первое мрачное эпическое вступление пахнет кровавыми днями терроризма. Царство свободы и единения должно быть завоевано. Все ужасы войны — подкладка для этой первой части. Она ими чревата в каждой строке. Эти темные страницы… — глубочайшее философское воплощение в звуках темных страниц истории человечества». Во второй части симфонии — в скерцо — звучит русская тема: Серов нашел в ней сходство с «Камаринской». Хор в венчающей симфонию оде Шиллера поет: «Как миры без колебаний путь свершают круговой, — братья, в путь идите свой, как герой на поле брани…»
«Темные страницы истории человечества» повторялись. В один и тот же день торжествующая столица фашистской Германии транслировала каннибальский марш, а осажденный, голодный, обескровленный Ленинград посылал в мировой эфир звуки Бетховена, стихи Шиллера.
Когда умолкла гениальная музыка, люди, сидевшие в зале, встали. Они аплодировали без улыбки — строго и сурово. Это было похоже на демонстрацию. Да так оно и было. Музыка поднимала людей над их горем. Они, несмотря ни на что, верили в Радость и своими аплодисментами утверждали ее.
Скоро зал Филармонии стал неузнаваем. Мраморные колонны покрылись инеем и тускло мерцали. Слабый свет люстр уже не разгонял сумрака. 7 декабря состоялся последний концерт сорок первого года. В тот прощальный день оркестр радио исполнил Пятую симфонию Бетховена (тему ее музыковеды обычно определяют словами «от тьмы — к свету») и увертюру Чайковского «1812 год». Это было первое исполнение увертюры Чайковского в осажденном Ленинграде. Элиасберг произвел в партитуре некоторые изменения; вместо цитатно использованного композитором гимна «Боже, царя храни» дирижер включил в увертюру «Славься» из «Ивана Сусанина» Глинки.
В блокадных дневниках тех, кто побывал на этом концерте, есть упоминания о том, что слушатели и оркестранты, главным образом скрипачи, сидели в ватниках, а виолончелисты и контрабасисты смогли надеть даже полушубки: у этих музыкантов движения рук направлены книзу, рукава полушубков мешали им в меньшей степени. И оркестр играл, хотя к медным валторнам, трубам, тромбонам страшно было прикоснуться — они обжигали пальцы; мундштуки примерзали к губам. Оркестр играл. Люди в зале притоптывали во время концерта ногами, чтобы согреться, но шума не возникало: все пришли в валенках.
А в подъезде Филармонии разместилось пулеметное гнездо.
В середине декабря один из солистов симфонического оркестра рассказывал друзьям:
— Давали мы концерт в госпитале. Бойцы принимали отлично, хлопали. После конца решили покурить, разговорились с выздоравливающими. «Как вы здесь живете, что делаете?» — спрашивают без особого интереса, больше из вежливости. Вот, играем в оркестре. Один на весь Ленинград теперь остался. Полтора месяца на трудработах были — под Батецкой. На казарменном положении живем. В пожарной команде состоим. На чердаках во время налетов. Завалы разбираем, зажигательные бомбы тушим. И тут почувствовали, что здесь не официальная встреча зрителей и артистов, а настоящее дело. Как будто граница какая-то стерлась. Им приятно, что здесь не тыловики отсиживаются. Война и заботы — общие. То же дело, что и они, здесь другие делают. Кое-кто из них был в Батецкой. Почти в одно время ушли… Вот оно что значит, тыл и фронт — едины.
Еще продолжались репетиции оркестра в радиостудиях. Композитор Валериан Михайлович Богданов-Березовский — один из тех ленинградских композиторов, кто находил в себе силы работать, — сочинил несколько вещей на современную тему. А потом записал в дневнике: «Воскресенье, 28 декабря. С 11.30 до 13 — репетиция «Летчиков» в радиостудии под управлением К. И. Элиасберга. Милый Карл Ильич, скелетоподобный, с ничуть не убавившейся требовательностью тормошит, понукает и подбадривает артистов оркестра, с трудом водящих смычками по струнам и едва дующих в свои мундштуки. Тем не менее я взволнован реально слышимой звучностью своей партитуры. Но почти уверен, что эта первая репетиция будет и последней, ибо оркестр радиокомитета явно не в состоянии продолжать работу».
Скоро, действительно, прекратились и такие репетиции. Лютая голодная зима делала свое дело. Из ста пяти оркестрантов несколько эвакуировалось, двадцать семь человек умерли от голода, остальные стали дистрофиками, людьми, не способными даже передвигаться.
Музыка в Ленинграде замерла, будто замерзла. Радио ее больше не транслировало. Многие музыканты находились в гостинице «Астория», где первой блокадной зимой разместился стационар для особенно истощенных людей. Здесь вместе с женой, концертмейстером радиокомитета Надеждой Дмитриевной Бронниковой, жил в комнате на седьмом этаже Элиасберг. Где-то поблизости лежал Владимир Софроницкий. Иногда по вечерам он подходил к расстроенному пианино и играл — минут десять-пятнадцать, не больше: сил не хватало. И звуки Скрябина или Рахманинова, Листа или Шопена проникали в темные номера, где интуристовская мебель сочеталась с приметами пещерной жизни. Софроницкий играл в темноте, надев перчатки с отверстиями для пальцев, и музыка его вызывала у полулежавших во мраке людей давние, полузабытые воспоминания.
Седьмая симфония быстро приближалась к завершению. Шостакович решил сыграть ее нескольким друзьям, композиторам, которых специально для этого пригласил. Когда друзья вошли, их сразу же поразили огромные листы партитуры, лежавшие на столе. Оказалось, что к обычному составу симфонического оркестра Шостакович прибавил дополнительный медный духовой оркестр, способный умножить мощь симфонического звучания. Дмитрий Дмитриевич сел к роялю. Он играл нервно, приподнято. Вдруг где-то близко завыла сирена. Композитор прервал игру, чтобы проводить жену и детей в бомбоубежище, а друзей просил не расходиться. Вернувшись, он продолжал играть под сухой и резкий, не предусмотренный партитурой, аккомпанемент зениток. Затем Дмитрий Дмитриевич приступил к третьей части, предупредив, что показывает ее наброски. Когда музыка смолкла, пораженные слушатели попросили автора повторить все сначала. А еще через два часа несколько ленинградских композиторов, ставших первыми, кто услышал симфонию, шли через Кировский мост в глубоком молчании. Они не могли даже обменяться впечатлениями — так потрясло их услышанное.
Вскоре после этого композитор эвакуировался в Куйбышев. Там он завершил оркестровку симфонии.
5 марта сотрудники Ленинградского радиокомитета, как обычно, ловили передачи центрального вещания, которые шли из Куйбышева. Закончились последние известия. И вдруг голос диктора объявил, что через несколько минут все радиостанции Советского Союза начнут транслировать симфонический концерт. Оркестр Большого театра Союза ССР и оркестр центрального радио исполнят под управлением народного артиста СССР Самосуда новую симфонию Дмитрия Шостаковича, которую автор назвал Седьмой. Это будет первое исполнение симфонии, написанной композитором в осажденном Ленинграде. Диктор предоставил слово Шостаковичу. Своим негромким глуховатым голосом композитор рассказал стране, всему миру о новой симфонии, о том, как и почему она возникла, о том, что он посвящает ее Ленинграду, всем ленинградцам и нашей грядущей победе над фашизмом; Шостакович сказал еще, что советский художник никогда не останется в стороне от той грандиозной схватки, какая идет сейчас между разумом и варварством, между светом и тьмой.
…В репродукторе что-то затрещало. Это в Куйбышеве студийные микрофоны переключались на зрительный зал Дворца культуры, где на эстраде уже сидели и настраивали инструменты артисты огромного объединенного оркестра. Они ждали, пока композитор войдет в ложу зрительного зала. Ждал Самосуд. Ждали люди, переполнившие зал. Ждал мировой эфир, готовый принять в себя электромагнитные волны с берегов великой русской реки. И грянула музыка, рожденная войной, гневом и сопротивлением города.
Когда трансляция из Куйбышева окончилась и лица редакторов и режиссеров ленинградского радио еще выражали напряженную сосредоточенность, кто-то из присутствующих сказал: