Страница 11 из 58
Смех и пение юных женщин, героинь певицы, их искрящаяся радость передавались людям по радиоэфиру, заставляя их тоже радоваться и верить в жизнь, хотя вокруг и впереди была смерть. Маленькая хрупкая женщина с серебристым голосом, стоя где-то в далекой радиостудии, участвовала в сопротивлении врагу. Именно поэтому один из воинов писал артистке: «В нашей армии на вооружении стоят не только пушки, но стихи и песни, которые поете Вы».
Галина Владимировна вспоминает все это и пытается увидеть себя и осмыслить прошлое. Однажды она решила продать рояль, чтобы поддержать родных. Цена рояля оказалась две буханки хлеба. На солидную месячную заработную плату можно было купить лишь кулек риса. Как бы точнее объяснить блокадное отношение к работе? Ведь она, как и все, трудилась, не считаясь со временем, днем, вечером, ночью, под угрозой смерти, на лютом морозе, теряя последние силы, проходя пешком огромные концы по лишенному транспорта городу. Ради чего она и другие делали это? Ведь не ради кулька риса после получки!..
Галина Владимировна возвращается из своего далека и виновато улыбается:
— Простите, что я ничего не смогла рассказать о себе. Работала, как все. Ничего особенного…
Итак, Скопа-Родионова присоединилась к основной группе певцов, выступавших тогда у микрофона. Это были зрелые мастера — С. Преображенская, В. Шестакова, И. Нечаев, В. Легков.
Вера Ивановна Шестакова пела ведущие партии в оперных спектаклях, шли ли они в студии радио, на сцене Малого оперного театра, на концертной эстраде. В первых рядах постоянных слушателей Вера Ивановна обычно видела Петра Андреевича Куприянова, главного хирурга Ленинградского фронта. Петр Андреевич подходил к ней перед выступлением и спрашивал:
— Как же вы петь будете — на голодный желудок?
— Что вы, я сыта, только что поела…
— Что-то незаметно! Вот, возьмите хоть хлеба.
Шестакова, как и другие артисты блокады, получала множество писем. Их сохранилось мало. Но одно хочется привести:
«Глубокоуважаемая Вера Ивановна!
Сегодня я слушал по радио Ваш концерт, и это побудило меня написать Вам письмо. Письмо с фронта.
Не так-то часто приходится позволять себе такую роскошь — слушать концерт, и как бы я хотел, чтобы Вы представили, с каким удовольствием я слушал Вас. Хотя сам я не музыкант, даже скрипичного ключа начертить не умею, но музыку люблю страстно. Я слушал и думал, что на эту вот музыку, как и на музыку всей нашей жизни, посягнул кровавый мракобес, какой-то шаманствующий маньяк.
Вместе с любовью к музыке живет и моя любовь к Ленинграду. Я слушал Вас и думал, что это на славный Ленинград, на удивительных людей — ленинградцев, в том числе и на Вас, Вера Ивановна, посягнуло это животное, снабженное патологическим рассудком, эта пагубная ошибка мироздания…
Я не знаю Вас, Вы не знаете меня, но голос Ваш был посредником. Пусть он воплощается в образах Оксаны («Черевички»), Маргариты («Фауст»), Керубино, — все равно я слышал в нем голос всего Ленинграда, чувствовал живую теплую связь с моим Вечным Городом.
Вера Ивановна! Простите, что я решаюсь высказать одну маленькую просьбу. Спойте перед микрофоном «Песню Сольвейг» из «Пер Гюнта» и арию Тоски. Хорошо бы только узнать об этом заранее, чтобы «подготовить время».
Адрес мой: КБФ, 1101 В/м почта, п/я 1303/3,
Денисову Николаю Александровичу».
И Шестакова спела Николаю Денисову и тысячам других воинов Ленинграда песню Сольвейг, песнь ожидания и верности, в которых люди так нуждаются на войне.
Музыканты радиокомитета пользовались любой возможностью, чтобы нести защитникам города музыку. Концертмейстер Ирина Головнева выезжала в воинские части с объемистым и тяжелым ящиком, надетым на ремне через плечо. Пианистка несла инструмент, о котором в мирное время никто бы и не вспомнил, — флют, нечто вроде переносной фисгармонии. Обслуживать флют приходилось двоим: один играл, пользуясь всего лишь двумя с половиной октавами клавиш, другой крутил шарманочную ручку, приводя в движение мехи. Флют Головневой побывал во многих землянках Ленинградского фронта.
В радиокомитете узнали, что хормейстер Соболев, школьный учитель пения, собирает в городе маленьких ребятишек, потерявших родителей, — дошкольников, молчаливых и насупленных малышей, и старается согреть их тощей печуркой, топя ее обломками мебели, — и пением. Как-то хмурым осенним днем, когда готовился радиоконцерт из госпиталя, решили включить в программу и выступление маленьких певцов. Дети — их было около тридцати — чинным строем пришли в госпиталь, терпеливо дождались своей очереди, встали вокруг микрофона и запели детскую песню. Голоса их звучали в наступившей тишине тонко и нежно. Раненые бойцы замерли. Каждый вспомнил свое. А малыши у микрофона без улыбок пели веселую песенку: они ведь тоже стояли на посту.
И вдруг в зале послышался странный звук. Заплакал один из раненых. И тогда по рядам слушателей прошло рыдание, сдержать которое люди оказались не в силах. Редактор радиокомитета, сестры, врачи — растерялись. Каждый звук, раздававшийся в зале, шел в эфир. И отделить веселую детскую песенку от нестерпимых мужских рыданий было невозможно.
Больше хор малышей в блокадных радиопередачах не участвовал.
Нужна ли блокадному радиоэфиру старинная история любви Франчески и Паоло? Уместен ли был в те дни Фигаро с его беззаботным весельем? Могла ли кого-нибудь тронуть тогда драма Виолетты? Несомненно. Лучшие оперы русского и западного репертуара в ту пору звучали в камерном переложении замечательного музыканта Михаила Алексеевича Бихтера. Старый ленинградский пианист, Бихтер умел заменить оркестр — так полифонично, объемно звучал под его пальцами рояль. Этот человек жил только работой. Он шел по улице, гордо подняв непокрытую седую голову, и заставить его спуститься во время тревоги в укрытие оказывалось невозможным. Играл Бихтер вдохновенно, заражая своим творческим увлечением других. Он своеобразно трактовал композиторов. Некоторые музыканты считали его игру дискуссионной. Но все отдавали должное его вдохновенному мастерству и творческому подвижничеству.
И когда в репродукторах звучали симфонии или оперы, инструментальная музыка или песни советских композиторов, которые порой рождались тут же в радиостудии, на адрес Дома радио шли и шли письма. «Много мы прослушали Ваших песен по радио, на фронте без песен нельзя, — писали красноармейцы Ивану Алексеевичу Нечаеву. — В данный момент у нас нет возможности слушать Вас по радио, и поэтому мы, фронтовики, просим прислать нам текст некоторых песен. Мы уверены, что Ваши песни вселят новые чувства и энтузиазм для окончательного разгрома ненавистного врага». Нечаев отсылал свои песни на фронт. А на радио шли новые письма. «Уважаемая Софья Петровна, — обращался командир к С. П. Преображенской. — Я ленинградец, часто слушал Вас в Театре имени Кирова и всегда восхищался Вашим голосом. Вот и сегодня, находясь далеко-далеко, я с большой радостью снова услышал Вас. Как замечательно звучит голос, сколько в нем тепла и красоты! Благодарю Вас за исполнение по радио романсов Чайковского «Средь мрачных дней», «Ночь», неизгладимое впечатление осталось от «Гадания Марфы» и «Песни цыганки» Верстовского. Как приятно, будучи на фронте, слушать хотя бы по радио голос изумительной певицы. Недалек тот час, когда мы разгромим гитлеровских мерзавцев и вернемся в свой любимый город, и тогда снова будем иметь возможность посещать наши замечательные театры, слушать и видеть наших любимых артистов. Желаю Вам творческих успехов…»
А в это время, когда писалось это письмо, Софья Петровна Преображенская, пришедшая на очередной радиоконцерт, стояла у микрофона, пела и думала о том, как бы не закашляться: где-то близко ударил снаряд и студию заволокло густым дымом — он проникал во все щели здания, щекотал нос и горло.
Когда началось освобождение наших городов и война вступила в свою решающую, победную фазу, в Ленинградском радиокомитете стали рождаться песни, становившиеся своеобразной музыкальной иллюстрацией только что одержанных побед. Песни писались композитором Юрием Левитиным сразу же после очередного сообщения Советского Информбюро и тут же исполнялись Ефремом Флаксом.