Страница 9 из 11
Ближе к вечеру, а иногда после 11 утра, он звонил и спрашивал:
— Ты помнишь сюжет, о котором я тебе вчера рассказывал? Как думаешь, может он вылиться в повесть?
Издавая однотомник его избранной прозы, я прочёл все Сашины прозаические произведения. Исходя из этого опыта, повторял: самые большие удачи ждут его в коротких рассказах, еще скорей — в новеллах. Там полностью проступает «кристаллическая решётка» его устных рассказов, почти всегда состоявших из цепочек случаев, даже анекдотов. Эти повествовательные цепочки как нельзя лучше соприкасались с основными качествами южнорусской школы литературного письма: с яркостью, короткометражностью, опорой в первую очередь на метафору и образ, а уж потом — на документ и факт.
— Ты думаешь, русская новелла сейчас существует? — спрашивал Саша.
— Теперь — почти нет. Но судя по 20-м годам ХХ века, её ещё ждёт взлёт…
— Ладно, поживём, увидим, — смеялся Саша…
Если попытаться в двух строках охарактеризовать жизнь Саши Ткаченко, — то она такой вот южнорусской новеллой и была: с ярким началом, с крутыми поворотами и метаморфозами по ходу текста, с абсолютно неожиданным концом…
Саша — Александр Петрович — не всегда, однако, с таким «новеллистическим» подходом соглашался.
В юности он очень любил Достоевского. Даже сына назвал — Федором.
— Философия литературы это, конечно не для мозгов футболиста, — так часто думают, а иногда и говорят вслух. А я вот всё, размышляю, сопоставляю… — Саша грустновато улыбался.
В середине 80-х он не раз ездил на проспект Вернадского, беседовать с Сергеем Сергеевичем Аверинцевым. Самые точные и проникновенные слова у Сергея Сергеевича находились для философии Достоевского и для его прозы. Затрагивалась и публицистика. Аверинцев, по словам Саши, предостерегал от поверхностного и политизированного восприятия «византизма» Федора Михайловича.
— Но Достоевский — это другая школа! Я, конечно, теперь не нахожусь под его влиянием, реже читаю. А все равно — тянет. Только как же совместить мою тягу к Достоевскому и южнорусскую школу?
Я пытался объяснить. Пытался сказать: понятие «южной школы» шире, чем обычно думают, и что Аверинцев часто смотрел на Достоевского как раз глазами южанина: сирийца, израильтянина, копта.
Это Саше нравилось. Он с удовольствием прочел принесённую ему книгу «От берегов Босфора до берегов Евфрата», где в переводах Аверинцева был дан «византийско-ближневосточный ареал культуры, имевший особое значение — по выражению академика Лихачёва — для литературы Древней Руси».
Через историю осознавать себя как писателя ему было сподручней, чем через современность.
Это сказалось и в его последней, и на мой взгляд лучшей, книге — «Сон крымчака, или Оторванная земля».
Для меня эта книга началась опять-таки со звонка. Саша позвонил и сказал (причем в голосе его слышалась не такая уж частая торжествующая радость):
— Я пишу книгу новелл! Четыре уже написал. Ты прочитай и скажи — стоит продолжать дальше?
Это были новеллы о жонглере Коко, о белом ослике и луне и — до сих пор меня потрясающая — «Слободка» (тогда она называлась «Хаджема»).
Мы поговорили о новеллах, Саша попросил взять их и почитать с карандашом. Через два дня он сказал:
— Будешь издавать эту книгу. Я чувствую — это будет моя лучшая книга. Только вот, кто напишет предисловие?
Выбор пал на Георгия Гачева: прозорливца и языкотворца, тончайшего толкователя национальных образов мира и любителя парадоксов.
Работа над книгой продолжалась больше года. Саша несколько раз летал в Симферополь, записывал рассказы крымчаков, уточнял жанровую принадлежность вещей, выстраивал порядок повестей, новелл, рассказов.
Сначала он хотел назвать книгу — «Джонки крымчаков». Долго объяснял: по-крымчацки слово «джонка» означает — тетрадь для записей. Но потом от этого названия отказался. Ассоциации с китайской лодкой, а также невозможность скрепить все тексты этим словом — решили дело. Он жаловался на усталость, но и был упоен встречами с крымчаками. Говорил о том, что у них почти не осталось никаких записей, многое приходится домысливать, реконструировать.
Саша писал новеллу за новеллой: легко, на одном дыхании. Но неожиданно работа застопорилась: все время менялся конец, в него входили то стихи, то проза, воспоминания о возникновении замысла поэмы Андрея Вознесенского «Ров», менялись местами с документальным рассказом о расстреле гитлеровцами 9000 крымчаков…
Окончательно конец установился лишь за неделю до отправки книги в типографию. Но тут поджидала неприятность. Увидев присланные из типографии экземпляры, с несколькими сдвинутыми вниз и в сторону фотографиями, Саша бушевал:
— Эта моя лучшая книга, а они не захотели даже проследить, как она печатается!
Вдруг настроение его переменилось, он улыбнулся, потом засмеялся:
— Хочешь, анекдот, прямо из жизни?
И он рассказал о том, как гаденький, но страшно самолюбивый, ещё советского закваса стихоплёт, всю жизнь пробавлявшийся жестяными, набитыми под завязочку фальшивым пафосом стихами, несколько дней назад узнал: всё в той же типографии — вышла из печати его очередная книга. Стихоплёт шел по Мясницкой и как всегда держал раскрытую книгу перед собой.
Народ рассыпался по сторонам. Видели: шествует не кто-нибудь — поэт!
— И представляешь, Боря! Этот самоупоённый индюк, открывает свою новую книгу и уже готовится произнести вслух что-нибудь такое вздорно-величественное. Но вдруг останавливается как вкопанный. А в это время к нему подбегает его знакомый, молоденький необстрелянный журналист и начинает, глядя через плечо, декламировать из раскрытой книги:
— Какие стихи замечательные. Как вы, Деметрий Мартынович, отточили своё перо! — стал лепетать, литературно не слишком-то продвинутый, журналист.
Стихоплёт выронил книгу, она упала в лужу.
— Ну, значит есть справедливость на свете! Мне в этой типографии сдвинули фотки, зато в отместку этому олуху — вклеили стихи Константина Симонова. Так пусть хоть раз в жизни в своей книге настоящие стихи увидит!..
«Крымчаки» вышли. Крымская земля, которую Саша когда-то с болью оторвал от костей, мышц и сердца, снова к его сердцу приросла. Казалось, надо остыть, дать материалу улечься (в самом себе, не в книге). Но Саша тут же решил писать другую книгу.
Несколько раз он рассказывал один и тот же сон про отца:
— Вдруг появился у меня в Москве, на кухне, говорил со мной… Наверно, отец снится потому, что я не все сказал о нём, что хотел. Он ведь родился под Волгоградом, потом — Крым, потом война, партизанщина, его рассказы про то время… Но самое интересное, это когда он — тогда уже директор крымского «Книготорга» — брал меня с собой в поездки. О чём мы только тогда не говорили! Отец хотел чтобы я стал физиком, или имел дело с книгами. Надо писать про это ещё, ещё!
Тут Саша снова переходил к рассказам о Крыме. Потом мы по очереди вспоминали особенности и приметы южных рынков, вкус и запах вина, майские и октябрьские купания.
И только футбол он уже почти не хотел вспоминать. Летом 2007 года позвонил мне в Анапу, спросил, что я делаю. Я ответил «купаюсь», и в свою очередь спросил его: «А ты, наверное, в футбол играешь?»
Даже через полторы тысячи километров, отделявших Анапу от Москвы, я почувствовал, как скривился Саша.