Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 170 из 189

– Это верно. За свое добро страдаем.

– Э-э, об чем тужить! Двум смертям не бывать, дальше Сибири не пошлют. А ежели захотят, чтоб мы работали, накормют. Вон столовую открыли.

Столовую открыли в Капкиной чайной. Клубный активист, комсомолец Андрей Пупок, нахрапистый малый с красным лицом и светлыми свиными ресницами, стал директором столовой. А Тараканиха пошла поварихой. Говорят, с ковшом в руках посреди обеда засыпает, прямо стоя у котла. А Кулька поставили начальником тюрьмы. Из калашной сделали тюрьму; сломали печи в полуподвальном этаже, ногородили камер, окна забрали железными прутьями, а снаружи все здание обнесли высоким плотным забором.

Но главное, главное – почти в каждом селе появился колхозный скот, общие дворы и недвижимый инвентарь – зачаток колхозного строя. И к февралю месяцу количество объявленных колхозов по району подошло к плановой цифре.

Но вот беда: колхозов много объявилось, да колхозников в них было маловато; по двадцать, по пятнадцать, а то и по десять семей приходилось на колхоз. А в Гордееве, Веретье и в Пантюхине колхозов вовсе не было создано. Руководители этих Советов были взяты на особую заметку. Да и в самом Тиханове туго шло дело: за всю эту бурную пору ни одного семейства не прибавилось в колхозе – как было двадцать шесть, так они и остались. Их еще окрестили бакинскими комиссарами и название предлагали колхозу дать – имени Бакинских Комиссаров. А другие требовали – нет, осудить надо интервентов, которые расстреляли тех комиссаров. Потому колхоз назвать «Ответ интервентам». Чтоб международная контра не забывала о том, как новые ряды встают над павшим строем.

Но Сенечка Зенин настоял на своем: назвал колхоз «Светлым путем», ибо всем колхозникам теперь нужно учиться не только ненависти к врагу внутреннему и внешнему, но и любви и нежности по пути ко всеобщему братству.

Оно бы, может, и привилось с ходу, это чувство любви и нежности по пути ко всеобщему братству, кабы не помешало тому вспыхнувшее невесть по каким законам повальное воровство. Первым делом растащили мед, оставшийся от кулаков. У деда Вани Демина было девяносто ульев, да у Черного Барина тридцать, да у братьев Амвросимовых сорок, да у Костылиных более полсотни… И вот какие чудеса: когда брали хозяев, все ульи пересчитали и в описи внесли, омшаники опечатали, а через несколько дней сунулись с проверкой – и печати, и все ульи стояли на месте, но меду не было.

«Он утек медовухой прямо в шинки», – смеялись мужики. И пьянь такая пошла, хоть колхоз закрывай.

Вся эта мелочь конфискованная: куры, гуси, утки, поросята, ягнята, овцы – все это уменьшалось в числе и появлялось в жареном виде в корзинах да в туесах возле магазинов на мимолетных толкучках. Главное, некуда девать было эту мелочь. Не соберешь ведь на одном дворе всех чужих кур, гусей и уток вместе. Передерутся, перетопчут друг друга. Раздавать по домам колхозникам – тоже нельзя. Держали их пока на своих местах да рассовали частично по лошадиным дворам. Вот тебе каждое утро двух, а то и трех голов не хватает. Куда делись? То хорек утащил, то лошади затоптали…

С крупной скотиной полегче было. Оставшихся от кулаков коров да телят свели на дворы братьев Амвросимовых и объявили это скопище – мэтэфэ. Мало кто знал, что значили эти таинственные буквы. Но догадывались, что молоко от коров пойдет в столовую при райисполкоме, а еще в маслобойку сосланного Арсения Егоровича, где теперь хозяйничал человек, приехавший из города. Главной дояркой на этой мэтэфэ поставили Саньку Рыжую, а в помощницы ей назначили Настю Гредную и Козявку.

Настя доила два дня, на третий забастовала. «У меня, – говорит, – всего один глаз». – «Ты что, глазом доишь?» – ругается Санька. «Я, – говорит, – смотреть устаю, потому сиськи в руках путаются». Эту прогнали, привели Матрену Селькину. Тут Козявка заупрямилась. Я, говорит, не могу избу свою на произвол судьбы бросать, потому как мужа отослали сторожем на хутор Черного Барина.

Иван Евсеевич Бородин зашел к Якуше Ротастенькому: «Посылай свою Дуню!» – «Ой, что ты, Иван Евсев! Она у мяня с грыжей. На барском поле надорвалась». – «Ну, мать перемать, тогда иди сам дергай коровьи сиськи!» – «Какие сиськи? На мне вся беднота замыкается! Я свой пост не могу добровольно оставить – меня райком ставил. Я все ж таки партейный» Выручила Авдотья Сипунова, жена Сообразилы.

Лошадей, которые получше, отобрал для себя РИК. Остальных передали в колхоз. И с лошадьми морока – их более тридцати голов, а дворы маленькие. Пришлось размещать в трех местах: на дворе Клюева, Алдонина и Успенского. А все, что осталось от кур, гусей, поросят и прочей мелочи, – отвезли на хутор Черного Барина. Сторожами послали туда мужа Козявки, Ивана Маринина, прозванного Котелком, и Сообразилу.

Поскольку многие кулацкие дворы заняли под свои нужды всякие конторы, у которых тоже появились и лошади, и телеги, то личный скот колхозникам велено было держать пока при себе.

– Обождите малость, – сказал Возвышаев Кречеву и Бородину, – вот подготовим общие стойла и кормушки для всего села – тогда и соберем весь скот. Сплошной колхоз будет, на целый район. А пока существуйте как база для наступления на единоличный сектор.

Эта раскиданная по всему селу база доставляла много хлопот Ивану Евсеевичу Бородину: то гуси пропадали, то поросята, то молоко браковали. И за все в ответе председатель.

Вызывают на молокозавод. Явился:

– В чем дело?

Мастер в белом халате, лицо строгое, как у доктора, подводит его к одной фляге, крышку открыл:

– Нагнись, понюхай!

– А чего там нюхать? Молоко, оно молоко и есть.

Подает ковш:

– На, зачерпни со дна! Тогда узнаешь, что за молоко.

Зачерпнул. Мать честная! Коровий навоз!

– Ты что, классовую вражду через навоз выражаешь?





И пошел материть на чем свет стоит. А что ты ему скажешь? Он прав. К тому ж он – представитель рабочего класса, из округа приехал. Хоть и не шишка, а место бугроватое.

Не успел с молоком скандал уладить, вот тебе – заявляется под вечер на дом Максим Иванович Бородин, старший над всеми конюхами.

– Иван Евсев, а на дворе Успенского кормить лошадей нечем.

– Как нечем? А где сено Успенского?

Мнется.

– Ты чего, мать перемать, али язык проглотил?

– Дак там до нас лошади райзо стояли… Вот они и травили сено, что на сушилах лежало.

– А в саду два стога стояло? Там не менее десяти возов было.

– Те стога увезли…

– Кто увез?

– А я почем знаю? Утром ноне пришел – от стогов одни поддоны. Я вам не сторож.

– Это ж грабеж при белом свете! В милицию заявлял?

– Я – человек маленький. Ты хозяин, ты и ступай в милицию.

Два дня путались с этим сеном. Так и не нашли. Да что на нем, метки, что ли, оставлены? Кулек сказал:

– Сено, оно сено и есть; перевезли с места на место, с другим смешали – и вся недолга…

Заикнулся было – собрать со всех колхозников по возу сена. Куда там! Шумят:

– Бери тогда все, и скот наш забирай! Кормите, как хотите!

Отбились.

Так и пришлось Ивану Евсеевичу свое сено отдать, отвез пять возов. И лошадь свою на общий двор отвел, а корову на солому поставил.

– Иван, она у нас совсем обезножеет на соломе-то, – сказала Санька.

– Ничего, мать, не сдохнет, до сплошной коллективизации как-нибудь дотянет. Тогда на общем сене поправится. И мы вздохнем. А пока идет промежуточная фаза, как Возвышаев сказал, значит, надо терпеть.

Но в эту промежуточную фазу судьба поставила запятую Ивану Евсеевичу. Случилась эта оказия, можно сказать, из-за проклятых конских хвостов.

Всем конфискованным лошадям, переданным в колхоз, Сенечка Зенин приказал обрезать хвосты и гривы. Сам принес овечьи ножницы, отмерял, до коих пор хвосты обрезать, указывал, как из длинной перепутанной гривы делать прямую, короткую, аккуратную щеточку. Чтобы лошади колхозные не походили на стариков-староверов, а все как одна имели юный вид, точь-в-точь – московские юнгштурмовки в коротких юбочках. Обрезать заставляли Максима Ивановича Бородина. Сам Сенечка к лошадиному заду не подходил, примерку делал сбоку, чтобы не уронить партийного авторитета на случай непредвиденного взбрыкивания какой-нибудь норовистой кобылы.