Страница 5 из 12
– Откуда ты знаешь про кошмары?
– У тебя вид такой… затравленный, – отвечает Иона.
Я швыряю камешек высоко над водой. Он летит по математической дуге.
– А кошмары у тебя из-за шрамов?
Рука машинально тянется к волосам, прикрывает бело-розовые полосы за правым ухом, там, где они больше всего заметны. Камешек с бульком уходит под воду, но брызг не видно. Не буду думать о том, как на меня прыгнул мастиф, как клыки содрали кожу со щеки, будто с жареной курицы, как он таращил глаза и тряс меня, словно куклу, вцепившись зубами мне в челюсть; не буду думать о неделях в больнице, об уколах, о лекарствах, об операциях, о выражениях лиц окружающих; не буду думать, что мастиф поджидает меня всякий раз, когда я засыпаю.
На камышинку перед самым носом садится стрекоза. Крылышки у нее целлофановые.
– Крылышки у нее целлофановые, – говорит Иона.
– Я только что то же самое подумал, – говорю я.
– Что ты подумал? – спрашивает Иона.
Наверное, мне показалось, что он это сказал. От валиума речь стирается, пузыри мыслей лопаются. Я давно это заметил.
В особняке мама играет арпеджио, разминается.
Стрекоза улетела.
– А у тебя кошмары бывают? – спрашиваю я.
– Бывают, – говорит Иона. – Про то, что еда кончится.
– Ложись спать с пачкой печенья, – советую я.
У Ионы зубы прекрасные, ни одной пломбы, как у улыбчивого мальчишки в рекламе зубной пасты «Колгейт».
– Я о другой еде, Нэйтан.
– О какой другой еде? – спрашиваю я.
Морзянка жаворонка слетает с дальних-дальних-дальних звезд.
– О той, которую чем больше ешь, тем больше хочется, – отвечает Иона.
Кусты смазанно колышутся, будто их заштриховывают.
– Понятно, почему ты в нормальную школу не ходишь, – говорю я.
Иона накручивает травинку на большой палец…
…и резко обрывает ее. Пруд исчез, теперь мы сидим под деревом, так что это другая травинка, другой обрывок. Валиум бьется и подрагивает в кончиках пальцев, а солнечный свет – арфист. Листья на подстриженном газоне похожи на крошечные веера.
– Это дерево гинкго, – говорит Иона. – Его полвека назад тогдашние хозяева Слейд-хауса посадили.
Я выкладываю из листьев гинкго очертания африканского континента; от Каира до Йоханнесбурга – фут. Иона лежит на спине, то ли спит, то ли просто глаза закрыл. Он ни разу не спросил меня про футбол, не назвал меня геем, потому что мне нравится классическая музыка. Может быть, все друзья себя так ведут. Наверное, прошло какое-то время, потому что моя Африка закончена. Я не знаю, который час, потому что в прошлое воскресенье разобрал наручные часы, чтобы их улучшить, а когда стал собирать заново, то не смог – почти как Шалтая-Болтая, – какие-то части потерялись. Мама увидела разобранные часы, расплакалась и заперлась у себя в спальне, так что ужинать опять пришлось кукурузными хлопьями. Не знаю, почему она так расстроилась. Часы были старые-престарые, их сделали задолго до моего рождения. Я снимаю листья с того места, где находится озеро Виктория, выкладываю из них Мадагаскар.
– Ух ты! – говорит Иона, подперев голову рукой.
Я не знаю, надо ли благодарить того, кто говорит «ух ты!», и, чтобы не попасть впросак, спрашиваю:
– А тебе не кажется иногда, что ты – совсем другой вид людей, что тебя из особой ДНК в лаборатории слепили, как в «Острове доктора Моро», а потом выпустили, чтобы проверить, получится у тебя притвориться нормальным, как все остальные, или нет?
Из особняка доносятся негромкие аплодисменты.
– Мы с сестрой и так другой вид, – говорит Иона. – Но проверять это незачем. Нас всегда принимают за нормальных людей, мы притворяемся кем вздумается. Хочешь поиграть в «лису и гончих»?
– А мы прошли мимо паба под названием «Лиса и гончие».
– Он там с тридцатых годов существует. И пахнет соответственно. Мы с сестрой игру в его честь назвали. Давай поиграем? Это как догонялки.
– Я и не знал, что у тебя сестра есть.
– Не волнуйся, ты с ней еще встретишься. Так вот, «лиса и гончие» – догонялки. Начинаем с противоположных концов дома, выкрикиваем: «Лиса и гончие, раз-два-три!» – и на счет «три» бежим против часовой стрелки, пока один другого не поймает. Тот, кто поймает, – гончая, а тот, кого поймают, – лиса. Ничего сложного. Ну, побежали?
Если отказаться, Иона назовет меня слабаком или дебилом.
– Ладно. Только правильнее называть игру «лиса и гончая», ведь гончая будет только одна.
Лицо Ионы поочередно принимает два или три выражения, которые мне совершенно непонятны.
– Что ж, Нэйтан, назовем игру «лиса и гончая».
Слейд-хаус высится мрачной громадой. Багряный плющ багрянее обычного. Окна первого этажа высоко над землей, из сада в них не заглянешь. В них отражаются облака и небо.
– Ты оставайся здесь, – говорит Иона у переднего правого угла, – а я сзади дом обойду. А как начнем, беги против часовой стрелки, вон туда.
Иона трусцой пускается вдоль изгороди остролиста у боковой стены. Я жду, пока он доберется до угла, и замечаю, что в ближайшем окне кто-то движется. Я подхожу поближе, всматриваюсь. Какая-то женщина. Наверное, еще одна гостья суаре леди Норы Грэйер или служанка. У нее прическа высоким валиком, как у певиц на старых папиных пластинках; она морщит лоб, медленно открывает и закрывает рот, как аквариумная рыбка, – похоже, раз за разом повторяет какое-то слово. Я не слышу, что она говорит, потому что окно закрыто.
– Я вас не слышу, – говорю я и делаю шаг к окну.
Она исчезает. В стеклах отражается небо. Я снова отступаю, и она появляется – как картинка на коробке хлопьев для завтрака: наклонишь коробку, и кажется, что изображение движется. Женщина с валиком говорит то ли «са-а-ад», то ли «а-а-ад», то ли просто «а-а-а-а-а». Пока я пытаюсь сообразить, что именно, Иона кричит с дальнего конца остролистовой изгороди:
– Нэйтан, ты готов?
– Готов! – отвечаю я, снова оборачиваюсь к окну, но женщина уже исчезла: вернуть ее не получается, сколько ни верти головой.
Я занимаю место на углу.
– Лиса и гончая! – выкрикивает Иона, и я тоже. – Раз-два…
– …три! – кричу я и бегу вдоль остролистовой изгороди.
«Шлеп-шлеп-шлеп!» – шлепают подошвы моих ботинок, им вторит эхо «хлоп-хлоп-хлоп». Иона выше меня; наверное, он меня на сотню метров обогнал, но все равно я могу стать гончей, а не лисой, потому что на длинных дистанциях важна выносливость. Я выбегаю на боковую тропинку, но вместо Крэнбери-авеню вижу только длинную кирпичную стену, и высокие ели, и узкую полоску газона, которая смутно проносится мимо. Топочу по тропе, огибаю водосточную трубу, пробегаю еще по одной зябкой тропке, рассеченной лучами света, что проникают сквозь щели высокого забора, увитого колючими плетьми ежевики, снова оказываюсь перед парадным крыльцом, врезаюсь в куст с него срываются бабочки кружат оранжевым и черным и красным и белым бураном одна попадает мне в рот и я ее выплевываю и перепрыгиваю через каменную горку спотыкаюсь но не падаю. Пробегаю мимо ступенек ведущих к парадному входу мимо окна с исчезнувшей женщиной сворачиваю за угол и снова топочу по гулкой тропке вдоль остролистовой изгороди в боку колет но я не обращаю внимания, а остролист царапает мне руку будто подталкивает, а мне интересно, кто кого догоняет – я Иону или Иона меня – но думать об этом некогда потому что я возвращаюсь на зады Слейд-хауса, где ели выше и гуще а стена расплывчатее а я все бегу и бегу и бегу за угол туда где ежевика совсем заплела ограду колючки царапают лодыжки и шею и я боюсь что я лиса а не гончая и выбегаю на лужайку перед домом где солнце зашло или село или пропало а цветы завяли и на кусте нет ни одной бабочки только растоптанные крылышки на дорожке пудреные следы а одна полумертвая чуть подергивается…
Я остановился, потому что дальний конец сада, стена с маленькой черной дверью – все блекнет и расплывается. Не потому, что смеркается. Еще четырех часов нет. И тумана тоже нет. Задираю голову – небо голубеет, как и прежде. Все дело в саде. Сад блекнет.