Страница 7 из 8
Уже на следующее утро, в субботу, Георг был спасен. Так он, по крайней мере, решил, обнаружив в почтовом ящике письмо из Италии. Бергман ему написал. Собственноручно! В очень личном, даже сердечном письме он рассказывал о своей работе над „Елисейскими полями“. Подробно разъяснял замысел и структуру сочинения, касаясь не только оркестровки, темпов, тембров, но и значения новой вещи для него самого. „Елисейские поля“ — признание в том, что молодость прошла. Только достигнув зрелости, осмелился он подступиться к теме утопии и красоты. Отчаиваться — привилегия незрелой юности. Долг человека взрослого — не поддаваться отчаянию. Сейчас, продолжал Бергман, подходит к концу работа над третьей частью, и гимн для четвертой нужен как можно скорее. Необходимо спешить: даты премьер — не одной, а сразу нескольких — уже назначены: „Елисейские поля“ будут исполнены в Чикаго, Мадриде и Берлине одновременно. „Сенсация сезона“, — пояснял Бергман в свойственной ему манере. Соответственно, и гимн должен быть сенсационным. Такое по плечу только Георгу, в этом Бергман не сомневается. Поэту предлагается как можно скорее приехать на Сицилию и поработать на месте. Лучше всего — в следующую субботу. Через неделю Георг уже летел в Палермо. Стоял сентябрь, идеальное время для путешествия на Сицилию. Георг радостно предвкушал поездку. Диссертация и Лета были временно забыты. „Да канет в Лету прошлое навеки…“, — вспоминал он, наслаждаясь тем, что вновь безраздельно служит Искусству. И Бергману! Судя по всему, композитор простил ему вязаный галстук и эмсфельдскую неотесанность. В Палермо самолет приземлился у самой кромки взлетно-посадочной полосы, еще несколько метров — и он рухнул бы в море, но никто из пассажиров и бровью не повел. В зале прибытия Георг увидел незнакомого мужчину, который держал над головой объявление: „Синьор Георг“. За ним прислали водителя. Жаль, что не Бруно. Георг сгорал от нетерпения вновь увидеть „бентли“. Но пришлось довольствоваться „дизель-мерседесом“ и незнакомым шофером, неразговорчивым сицилийцем с крестьянской внешностью. Имевшихся в распоряжении Георга ресурсов итальянского хватило лишь на пару дежурных фраз, и усевшись на заднее сиденье, он молча уставился в окно. Здесь, в береговой зоне, сицилийские пейзажи мало отличались от шотландских. Скудная растительность, трава да скалы. Разве что трава не зеленая, а грязно-серая, выжженная солнцем. До Сан-Вито-Ло-Капо оказалось довольно далеко, окруженная холмами вилла стояла не в самом городке, а слегка на отшибе. Когда большая часть пути осталась позади, вдали показалась широкая четырехугольная башня. Видимо, это та самая „башня Маэстро“, о которой писал „Gardener“. Имение казалось довольно большим: за оградой, сложенной из нетесаного камня, виднелись оливковая рощица и пинии. Водитель подъехал к железным воротам и дал двойной гудок. Женщина в кухонном переднике и поварском колпаке — должно быть, кухарка или экономка — открыла ворота. Водитель, видимо, тоже состоял в штате: въехав во двор, он отогнал машину в гараж, где уже стояли незнакомый бежевый джип и „бентли“. Поздоровавшись по-итальянски, женщина отвела Георга в боковой флигель, где для него была приготовлена целая небольшая квартирка, состоявшая из кабинета, спальни и ванной. Из кабинета можно было выйти прямо в сад, на террасе стоял письменный стол и несколько стульев. Вот где гимны-то писать! — подумал Георг, поставив вещи и выйдя на террасу. Конечно, ему придется несладко. На оплаченном Бергманом билете, который ему вручили в аэропорту Тегель, была проставлена дата обратного рейса — следующий четверг. Итак, не считая сегодняшнего дня и дня отъезда, у него всего четыре дня в запасе. Он успел только разобрать рюкзак и, выйдя на террасу, полной грудью вдохнуть пропитанный благоуханием пиний и трав воздух Сицилии, как зазвонил телефон. На проводе был Бруно. Приветствие его, как и в прошлый раз, было столь лаконично и небрежно, будто они только вчера расстались. Бергман ждет Георга в гостиной. Пройти можно через сад и большую террасу. Все двери открыты. Георг вышел в сад, пересек ухоженную и, несмотря на сицилийское лето, ярко-зеленую лужайку, приблизился к дому, увидел большую террасу, на которой стоял каменный обеденный стол и несколько кованых стульев, и вошел в гостиную. Она была очень похожа на гостиную в „Плазе“, разве что просторнее. Но все детали интерьера — камин, зеркала от пола до потолка и обилие антикварной мебели — ничем не отличались от нью-йоркских. Георгу бросился в глаза рояль и громадный книжный шкаф, заставленный внушительными томами. Присмотревшись, он разглядел на корешках имена Баха, Моцарта, Вагнера и Бергмана. Если первые три композитора были представлены полными собраниями, то наследие Бергмана стояло на полках в виде разрозненных изданий: при жизни полное собрание, должно быть, не положено. Да и потом, его пришлось бы постоянно дополнять — учитывая невероятную продуктивность Бергмана. По количеству сочинений, это было видно невооруженным глазом, Бергман уже и сейчас не уступал своим великим собратьям. Музыкантом Георг не был, партитуры ему мало что говорили, но вагнеровского „Тристана“ он опознал довольно быстро. Это навело его на мысль взглянуть наконец-то на Тристан-аккорд. Вагнер стоял довольно высоко. Взобравшись по невысокой старинной деревянной стремянке, он потянулся за партитурой. Чтобы ее достать, пришлось встать на цыпочки. Левой рукой он ухватился за полку, а правой начал было вытаскивать переплет, но том оказался таким тяжелым, что одной рукой его было не удержать. Пытаясь помочь себе другой рукой, Георг потерял равновесие, снова вцепился в полку, и партитура, конечно же, выскользнула и с грохотом упала на пол. Спрыгнув на пол и уже нагнувшись, чтобы ее поднять, Георг заметил Бергмана. Композитор стоял у камина и наблюдал за происходящим. „Хэллоу!“ — с чуть заметным американским акцентом сказал Бергман. „Здравствуйте, — откликнулся Георг. — „Тристан“ упал“. „Как закончите — побеседуем“, — сказал Бергман и удалился. Георг поднял партитуру и со всей осторожностью, на какую только был способен, водрузил ее на прежнее место. Затем он стал ждать Бергмана, и ожидание его длилось довольно долго. Композитор появился лишь минут через двадцать, держа в руке стакан виски. „Хотите виски?“ — спросил он. „Нет, спасибо“, — предусмотрительно отказался Георг, помня о том, как однажды на Скарпе Бергман уже пытался его угостить. Пригубив виски, Бергман поставил стакан на каминную полку и предложил пройтись по саду и там все обсудить. Сад был похож на парк, ландшафты сменяли друг друга: миновав цветник, оливковую рощицу и небольшой виноградник, они оказались в лесочке, где среди пиний стоял добротный и с виду очень комфортабельный деревянный дом. „Студия Стивена“ — Бергман подошел к двери и постучал. Стивен открыл дверь. Он был очень бледен, словно после бессонной ночи, за его спиной виднелся заваленный нотными листами письменный стол. „Господин Циммер приехал“, — сообщил Бергман. Поздоровавшись с Георгом, Стивен первым делом спросил про диссертацию. „Пока в стадии предварительных набросков“, — ответил Георг и, предупреждая любопытство Стивена, поскорее задал встречный вопрос: „А как ваш диссер?“ Он специально сказал „диссер“ вместо „диссертация“. Принятое в университетских кругах словцо задавало интимный доверительный тон. „В целом неплохо“, — ответил Стивен. Но сейчас руки не доходят. Нужно проанализировать „Елисейские поля“ для программки премьерного концерта. Притом что вещь еще не готова. Но Бергман отдает ему свои наброски, так что анализировать и комментировать можно, так сказать, по ходу дела. Поразительная эффективность труда! Бергман сочиняет, Стивен анализирует, а теперь вот и он подъехал, чтобы писать гимн. Тут у Бергмана, молча следившего за диалогом, видимо, кончилось терпение, и пожелав Стивену „Buon lavoro“, он развернулся и повел Георга на нижнюю лужайку, где в укромном уголке располагался бассейн. У воды стояли плетеные кресла, Бергман уселся в одно из них, Георг присел рядом. Здесь тоже был телефон. Бергман набрал номер и велел экономке принести оставленный на каминной полке стакан с виски. О цели приезда Георга пока не было сказано ни слова. В саду Бергман то и дело склонялся к растениям или придирчиво проверял состояние садовых лесенок, клумб и каменной кладки ограды. Но сейчас он прямиком заговорил о деле, то есть о требуемом гимне. Его представления о тексте носили самый общий, но при этом предельно конкретный характер. Услышав эпитеты „чарующий“ и „прекрасный“, Георг испугался. Чем чаще повторял Бергман, что гимн должен быть чарующ и прекрасен, тем сильнее сомневался Георг, что задача ему по плечу. Кроме того, Бергман желал, чтобы гимн был написан определенным размером. Хорошо бы дактиль, еще лучше — элегический дистих. „Ага, понятно“, — поспешно кивнул Георг. (О существовании элегического дистиха он за двенадцать семестров теории литературы ни разу не слышал). Далее. В гимне должно быть не менее четырнадцати строк, в крайнем случае — шестнадцать, но лучше четырнадцать; пусть он воспевает земное творение, красоту природы, гармонию звездного неба, блаженство любви и так далее; некоторая экзальтация допустима, но кич — ни в коем случае; кончаться он должен на „а“. „А?“-переспросил Георг, которому показалось, что он ослышался. „А“, — прозвучало в ответ. — Для певкости». Затем Бергман сказал: «Приступайте к работе», встал и стремительно зашагал прочь. Георг не сразу его догнал. По пути им встретилась экономка со стаканом виски, но Бергман бросил: «Поздно!» — и женщине пришлось повернуть обратно. Миновав террасу, Бергман направился к «башне Маэстро». У входа он остановился. Поляну перед башней окружали сумрачные высокие деревья — видимо, те самые кипарисовики Лавсона, о которых писал «Gardener». Стоя в дверях, Бергман добавил, что времени мало, придется потрудиться, к воскресному ланчу ожидаются гости, а в понедельник Мэри приедет переписывать партитуру набело. Дверь закрылась, и Георг, растерявшийся от острой незнакомой боли, вызванной именем Мэри, остался один. Охваченный паникой, он на секунду ощутил смертельный страх. Легкие и бронхи словно парализовало. Он сделал глубокий вдох, в груди отпустило, и только тогда он нашел в себе силы обрадоваться скорой встрече с Мэри. Не зря она прокричала ему в Нью-Йорке: «See you in Sicily!» Георг еще немного послонялся по саду и забрел на небольшой птичий двор, где увидел уток, голубей и дюжину белых павлинов. «Павлинья стая? — задумался он. — Или все-таки стадо?» Как бы то ни было, благородные белоснежные создания (хоть они совсем не благородно толклись среди кур, да и повадками почти не отличались от последних), были очень хороши собой. Дойдя наконец до своего флигеля, Георг решил немедля браться за работу. Четырнадцать строк за четыре дня… ничего себе задачка. В качестве подспорья он захватил с собой объемистую антологию западноевропейской лирики и томик Гёльдерлина. Тому, кто пишет стихи, не обойтись без чтения других поэтов, ибо это важный источник вдохновения. Живая жизнь Георга вдохновляла, но чужие тексты вдохновляли его куда больше. По опыту он знал, что чтение обычно помогает, и надеялся, что оно поможет и в этот раз. Помня слова Бергмана, сказанные в Нью-Йорке, Георг взял Гёльдерлина, хотя этот поэт всегда оставался ему чужд и непонятен. Сейчас, перелистывая гимны Гёльдерлина, Георг наконец осознал, что ему в нем так мешало. Патетический тон! Патетика гёльдерлиновских гимнов действовала ему на нервы. К тому же ему было неприятно, что многие стихи начинаются возгласом: «Благо мне!» или: «Так возликуйте!» Но ведь это и делает гимн — гимном. Впрочем, строчки «Я в сияньи Сонма Орионов, Гордо льется пение Плеяд»[12] приглянулись Георгу. Здесь, по крайней мере, была гармония звездного неба, которой требовал Бергман. Но это не элегический дистих. Видимо, Гёльдерлин не поможет, подумал Георг и вышел на террасу. Смеркалось, сад потемнел. Вокруг стояла такая тишина, что казалось, слышно, как бьется сердце. С террасы хорошо просматривалась башня, в окнах которой уже горел свет, и кипарисы, возвышающиеся в сумерках, как надгробные памятники. Георг вернулся в дом и щелкнул выключателем. Сноп света упал на пустой, ослепительно белый лист на письменном столе. Какая идиллия! Он на юге. В прекрасном, райском саду, в гостях у прославленного композитора, без пяти минут его сотрудник. Единственное, что от него требуется — это четырнадцать строк, и толика бессмертия обеспечена. Капля в море, конечно. Полстрочки в «Гроуве» или «МПН», да и то в скобках. Проехаться на подножке чужого бессмертия. И все-таки… Но четырнадцати строк все не было. Пока не было ни одной. Георг еще раз рассеянно перелистал Гёльдерлина и, невольно вспомнив метод несфокусированного чтения, вскоре обнаружил искомое. «Позабыто на обрыве в Лету, Скопленное втуне в давний год, Плеском соприродное рассвету, Манием богини восстает».[13] Строки были туманны, но притягательны. Не патетичны, но исполнены оптимизма. А против оптимизма Георг не возражал. Не в силах затормозить механический поиск Леты, он продолжал перелистывать страницы, и тут вдруг наткнулся на Мнемозину. Профессор же говорил: «Не Мнемозина, а Лета!» Стихотворение называлось «Мнемозина», но тронуло его до глубины души. Очень уж подходило оно к этим сицилийским сумеркам, стремительно сгущавшимся в кромешную тьму. «Мы только знак, но невнятен смысл, Боли в нас нет, мы в изгнанье едва ль Родной язык не забыли…»[14] Георг закрыл книгу и вышел в сад. Почему бы Бергману не положить на музыку «Мнемозину»? Правда это не гимн и не ода. Но зато очень точно передает его, Георга, состояние. Ему показалось, что темнота пришла в движение, и черный сгусток, становясь еще чернее и гуще, проплыл мимо террасы. Телефонный звонок вернул его к реальности. Бруно звал к столу. Георг совсем не был голоден, поддерживать застольную беседу тоже не хотелось. Единственное, что радовало в связи с предстоящим ужином — это вино. К счастью, застолье протекало без лишних церемоний и бесед. Один только Бергман, державший в руках похожий на допотопную рацию беспроводной телефон с длинной металлической антенной, вел бесконечные телефонные переговоры. Бруно, Стивен и Георг молча жевали. Сегодня за столом прислуживала экономка, сменившая поварской колпак на наколку официантки-горничной. Завершив очередной разговор и вкратце изложив присутствующим его содержание, Бергман хватал трубку и набирал следующий номер. Он продолжал свои переговоры и тогда, когда ужин кончился и женщина вынесла блюдо с фруктами. От фруктов Георг отказался, предпочтя еще один бокал красного. Вино было отменное, Георг еще за ужином оценил его достоинства. Он залпом осушил последний бокал и, попрощавшись, отправился спать. Бергман остался завершать свои переговоры. Наутро Георг первым делом спустился к бассейну. Голова гудела, купание должно было помочь. В саду ему встретился давешний шофер, который хлопотал у цветочной клумбы, исполняя заодно и роль садовника. После бассейна экономка принесла кофе, хлеба, масла и повидла; Георг позавтракал и решил приступать. Бергман, видимо, уже работал. По дороге в бассейн он слышал, что из распахнутых окон башни доносятся звуки рояля. Это были разрозненные аккорды, и Георг, имевший за плечами опыт Скарпа, сразу понял их значение. Бергман сочиняет музыку. Отложив Гёльдерлина и взяв западноевропейскую антологию, он перелистывал страницу за страницей. На стихотворении Георга Гейма «Гимн» он остановился. Вот что можно взять за основу! «Гимн», конечно, мрачен и зловещ — настоящий антигимн, закатная песнь, но ведь его можно переиначить, переделать в анти-антигимн, который, по всем законам логики, есть не что иное, как самый настоящий гимн. «Бескрайние воды захлестывают горные гребни, Бескрайние ночи идут как кромешные рати»[15], — писал Гейм. «Иссиня-черным морем оборачивается пустыня, Светозарные дни выпрастывает недвижный прах»[16], — переписывал Георг. Какое счастье! Он вышел на верный путь. Теперь нужно идти по нему, не сворачивая. В тот же день, еще до обеда, гимн во славу земного творения был завершен — сходство с Геймом чувствовалось, но разве что самую малость. Да и кто в наше время помнит Гейма? Правда, это не элегический дистих, и за это с Георга спросится. Но есть надежда, что Бергман не заметит. О концовке на «а» Георг позаботился. Гимн завершался словом «прах», оставалось уповать на то, что «ах» сойдет за «а». Завершив гимн в честь земного творения, он почувствовал себя словно заново рожденным. Встреченный где-то оборот «эйфория обновления» выражал это ощущение как нельзя лучше. Когда текст немного отлежится, он покажет его Бергману. Но по существу, он уверен, дело сделано. Вспомнив, что скоро обед, Георг обрадовался: сегодня воскресенье, будут гости. Певец и пианист; приехали из Франции; аудиенцию устроила жена Бергмана. «Она мне про них несколько недель твердила, все уши прожужжала, вечно сажает мне на шею своих клиентов…» — жаловался Бергман, когда они вдвоем шли по саду. Он не испытывал ни малейшего желания принимать гостей, особенно какого-то певца, который питает надежды на его покровительство. Под «клиентами» Бергман имел в виду пациентов супруги. Поскольку супруга специализировалась на спазмах, то общаться с ее пациентами означало иметь дело с людьми, которые или страдали спазматическими расстройствами, или же — благодаря стараниям жены — недавно излечились и стремились вернуться к профессиональной деятельности. В этом Бергман мог им посодействовать, поэтому жена без конца просила его принять то одного, то другого, то третьего. И Бергман, человек отнюдь не безотказный, похоже, не умел отказывать супруге. Они шли по саду, когда громкий голос экономки возвестил о том, что гости прибыли. Но Бергман не торопился, даже наоборот замедлил шаг. Впервые в жизни Георг совершал столь неспешную прогулку по саду. Все растения — каждый кустик, каждое деревцо — словно таили в себе неожиданные открытия, и Бергман то и дело останавливался, исследуя непознанные тайны. Когда ресурс ботанических открытий был исчерпан, он переключился на проблемы музыкальные, пытаясь со всей возможной точностью сформулировать ряд трудностей, связанных с его нынешней работой. То, что Георг в этих, как правило, очень специальных вещах ничего не смыслит, Бергмана не останавливало. Но несмотря на все старания Бергмана оттянуть встречу с гостями, в конце концов они достигли большой террасы и переступили порог гостиной. Гости изучали содержимое книжного шкафа, но к «Тристану» не прикасались. Все пожали друг другу руки и представились. Пианиста звали Джованни, он был родом из Флоренции и переехал жить в Париж. Певца звали Жозе-Антонио, он родился в Португалии, пению учился в Бразилии, и с некоторых пор тоже жил во французской столице. Джованни был молодым мужчиной лет тридцати, в шляпе, с трехдневной щетиной. Бергман такого не любит, подумал Георг. Да и потом шляпу следовало передать прислуге, а он положил ее на крышку рояля… Жозе-Антонио был гладко выбрит, но толстоват и говорил девически тоненьким голосом. Беседа велась по-английски, и Георг худо-бедно мог следить за разговором. Поначалу беседовали о всякой всячине — Флоренции, Париже; Жозе-Антонио передал Бергману привет от супруги; гости поинтересовались, над чем работает маэстро, Бергман рассказал о «Елисейских полях» и о роли Георга в этом предприятии. Гости были любезны до подобострастия, ни разу не обратились к Бергману по имени, именуя его исключительно «маэстро». Казалось, еще немного, они и Георга переименуют в «маэстро» — так потрясло их то, что композитор заказал ему гимн. Георгу льстило это внимание гостей, и чем дальше, тем большей симпатией он к ним проникался. Бергман же явно томился, брезгливо косясь на шляпу, по-прежнему лежавшую на крышке рояля. Наконец-то появился Бруно и пригласил всех к столу. Сегодня он выглядел как самый настоящий дворецкий и даже надел белые перчатки. Он не ел вместе со всеми, а лишь прислуживал и уже начал было разносить пасту, когда появился Стивен, такой же бледный и невыспавшийся, как и вчера. Он извинился за опоздание: работа над программкой в самом разгаре, ему срочно необходимы пояснения по поводу смены размера во второй части. Пока все остальные ели, Бергман давал Стивену необходимые пояснения, а Стивен, не церемонясь, конспектировал. Потом все опять принялись болтать о том о сем — все больше о музыке и начинающих вокалистах. Гости обнаружили незаурядную осведомленность, успев поучиться и побывать чуть ли не во всех музыкальных академиях мира. Они рассказывали о Флоренции, Риме и Париже, о Буэнос-Айресе и Рио-де-Жанейро. В качестве аккомпаниатора Джованни умудрился доехать до Египта, а потому прекрасно знал Каирскую академию и всю тамошнюю оперную сцену. На словах «каирская оперная сцена» Бергман усмехнулся и не без ехидства протянул: «Могу себе представить». Джованни то ли не заметил, то ли не понял его сарказма; Георг тоже не вполне уяснил, на что направлена ирония. Впрочем, сочетание «каирская оперная сцена» и для его уха звучало диковато. Каир — это смог, нападения на туристов и живущие на помойках нищие. Но послушать Джованни — все обстоит совсем не так. Каир наводнен снобами и оперными знатоками. Некий меломан проживает в небоскребе на берегу Нила. Там масса всего примечательного, в частности — лифт, на котором меломан поднимается в свой пентхаус, не выходя из автомобиля. Машина стоит под дверью, хотя дверь расположена на тридцатом этаже. Поймав недоверчивый взгляд Георга, Джованни заверил его, что в Каире есть масса вещей, в реальность которых трудно поверить. Георгу было, конечно же, любопытно узнать, что это за вещи, но он, как и все прочие, уже заметил, что Бергман заскучал. Пентхаус и автомобильный лифт не произвели на него впечатления, и на лице его читалось желание поскорее добраться до телефона и сделать пару нужных звонков. Вскоре он довольно резко прервал рассказ Джованни, осведомившись о цели визита уважаемых гостей. Слово взял Жозе-Антонио и, пока Бруно разносил тарелки со вторым (чисто вегетарианское блюдо: картофель и овощи), португалец изложил суть дела. Сообщил без предисловий, что из-за проблем со здоровьем долго не выступал. Затем пролечился у супруги Бергмана, которая посоветовала ему показаться композитору и что-нибудь исполнить. Возможно, это окажется небесполезно. Заболевание не сказалось на голосовом регистре, оно заключалось в нарушении дыхания. Зачем же вы выбрали такой высокий регистр? — спросил Бергман, ведь контртеноры так мало востребованы. Сам он только однажды написал партию для контртенора. На это Жозе-Антонио ответил, что выбора не было, ибо в пубертатный период у него попросту не произошло ломки голоса. Голос сохранился в прежнем звучании. «Как это — в прежнем?» — переспросил Георг, наивно не догадываясь, о сколь деликатных обстоятельствах идет речь. Не изменился не только голос, но и физические данные, пояснил Жозе-Антонио. Вот пополнел только. «Разве полнота сказывается на голосе?» — спросил Стивен, тоже, по всей видимости, не искушенный в таких проблемах. На голосе это сказалось постольку, объяснил певец, поскольку не претерпели изменений яички. «У меня недоразвитие тестикул», — уточнил он без тени смущения. Тут Бергман кликнул Бруно, который уже готовился вынести десерт, и велел принести еще вина. Георга шокировало, что певец оказался чем-то вроде кастрата, но виду он не подал. Все остальные — тоже, и Жозе-Антонио успел сообщить, что сколько его ни обследовали, проверяя функцию яичек и проводя измерения, диагноз оставался неизменен. Недоразвитие тестикул. «С десертом мы пока повременим, — прервал Бергман рассказчика. — Спойте-ка нам что-нибудь». Прихватив с собой бокалы — Бергман с Георгом пили вино, Стивен воду, — все перешли в гостиную, пианист сел за рояль, (шляпа по-прежнему лежала на крышке), певец приосанился. Не успел он объявить арию «Потерял я Эвридику…» из оперы Глюка «Орфей и Эвридика», как Бергман, видимо, из профилактических соображений, принялся тереть виски, словно борясь с подступающей мигренью. Все время, пока исполнялась ария, Бергману стоило заметного труда время от времени отрывать руки от висков. Убирая руки от висков, он тут же принимался приглаживать волосы, а затем немедленно брал бокал, но не глотал, а долго и тщательно смаковал, словно на дегустации, где предложено отведать вина столетней выдержки. Ария длилась довольно долго, и манера ее исполнения действительно напоминала кастратное пение. Голос был мальчишеским, но при этом каким-то чересчур резким и пронзительным. Словно мужчина, втайне стремящийся к женскому звучанию, пытается имитировать мальчика. Георг никогда ничего подобного не слышал. Стивену, видимо, уже приходилось сталкиваться с пением такого рода — вытянув шею, он с видом знатока ловил каждый звук. Только Бергману приходилось туго. Ему и не слушалось, и не сиделось. Покончив с дегустацией, он уже несколько раз порывался встать и не уходил только из вежливости. Певец, театрально глядя в даль, но при этом следя за каждым движением маэстро, давно заметил нетерпение последнего. В итоге он удвоил свои старания, и мужчина, имитирующий мальчика, превратился в очень истеричного мужчину, имитирующего чрезвычайно истеричного мальчика. Наконец ария кончилась, артисты раскланялись, Стивен с Георгом захлопали, Бергман же встал, сказал: «Я сейчас» и вышел. Артисты растерянно глядели ему вслед, не зная что сказать. Георг и Стивен безмолвствовали. Сперва Георг подумал, что он обязан что-нибудь сказать; в конце концов, артисты старались не только ради Бергмана. Но, с другой стороны, это ведь не его гости. С какой стати он будет изображать хозяина? В результате роль хозяина сыграл Стивен: предложив гостям вина и получив их согласие, он сходил на кухню и принес графин. На дипломатичное заявление Стивена, что Глюк, вообще говоря, значительно сложнее, чем принято думать, Жозе-Антонио не откликнулся. Бергман все не появлялся, и после неловкой паузы Стивен сказал, что он, пожалуй, пойдет его поищет. Георг остался наедине с гостями. Вина в графине было предостаточно, прошло, наверное, минут пятнадцать, а они все сидели и ждали, молча потягивая вино. Но Стивен и не думал возвращаться, и Георг понял, что это западня. Как он влип с этим кастратом. Но гости тоже влипли. Попались в ловушку Маэстро. Ехали в такую даль, а Бергман не удостоил их ни единым словом. Им бы давно следовало раскланяться и уйти восвояси. Но их держала надежда на то, что все как-нибудь образуется. Единственной ниточкой, связывавшей их с Бергманом, был Георг. Он был их спасательным кругом. Поэтому им захотелось узнать всю подноготную его отношений с Бергманом. Давно ли они сотрудничают, дружны ли и насколько тесно, часто ли Георг навещает композитора, бывают ли здесь другие исполнители, всегда ли Бергман уходит, не попрощавшись, и так далее. Георгу не нравилось играть роль спасательного круга. Какое ему дело до кастрата и его аккомпаниатора? Он, если уж на то пошло, и сам нуждается в спасении. Неужели придется сидеть с ними весь вечер? Дождаться, пока Бергман выйдет к ужину, они могут и без него. Чтобы поскорее избавиться от артистов, Георг выставил свои отношения с Бергманом в самом невыгодном свете. С композитором он едва знаком, сюда приехал впервые, представится ли такой случай еще хоть раз — неизвестно, а то, что Бергман заказал ему гимн, так это чистая случайность. Обычно на Бергмана работают люди совсем иного калибра. К Георгу он обратился по какой-то странной прихоти. Должно быть, это некий художественный и социальный эксперимент — Георг пока и сам не понимает. Очевидно только то, что композитору это удобно. Если гимном занимается Георг, то не нужно ни платить, ни заботиться о правах: он накропает гимн, вручит его Бергману, и дело с концом. Всего этого оказалось достаточно, чтобы гости утратили всякий интерес к персоне Георга. Соверши в очередную попытку выяснить, куда запропастился Стивен, и окончательно убедившись, что проку от Георга никакого, они наконец откланялись. Бергмана Георг увидел только за ужином. Композитор был напряжен, но кастрата с пианистом не упомянул ни единым словом — так, словно их и не было. Ничего не было: ни его внезапного ухода, ни предательского исчезновения Стивена, и Георгу не пришлось расхлебывать все одному. Георг не стал напоминать о случившемся и в расстроенных чувствах отправился спать. Расстроил его, впрочем, не столько инцидент с кастратом, сколько раздавшийся за ужином телефонный звонок. Это звонила Мэри, которая сообщала, что задерживается и приедет на день позже, чем планировалось, — значит, они увидятся лишь мельком… Весь следующий день Георг купался и читал, наслаждаясь прелестью сицилийского бабьего лета. Бергман появился лишь за обеденным столом, Стивена с Бруно было не видно, и в какой-то момент ему даже показалось, что он остался на вилле совсем один. Вернувшись после бассейна к себе, он еще раз на всякий случай перечитал текст. Работой своей он по-прежнему был доволен и собирался вручить ее Бергману завтра, за день до отъезда. На следующее утро он, хоть и волновался, но по-прежнему не сомневался в ее качестве. О встрече они уже договорились. Найти свободное время опять оказалось непросто, хотя Бергман неоднократно говорил, что текст требуется как можно скорее. Наконец все было готово, и за час до обеда они встретились на большой террасе. Бергман велел Бруно принести два бокала и графин красного — того самого, что обычно пили за обедом, — и Бруно, пользуясь случаем, доложил, что Мэри появится после обеда; водитель уже на пути в аэропорт. Георг протянул Бергману лист с гимном. Текст был отпечатан на портативной машинке, Георг специально вставил новую ленту. Бергман отпил вина, взял в руки лист, глянул было в текст, но тут же отложил его в сторону и потянулся к телефонной трубке. Набрал номер, подождал, пробормотал: «Нет никого» и снова взял в руки листок с гимном. Только он начал читать, как сзади послышался шорох. Это был садовник. «В оливах он еще кое-что понимает, но в цветах ничего не смыслит. Только дотронется, как цветок тут же вянет. Истинный сицилиец», — пожаловался Бергман. Георг молча ждал отзыва. И наконец, пробежав глазами по строчкам, Бергман тихим бесцветным голосом произнес: «Ну что ж, неплохо». Георг почувствовал облегчение и в то же время разочарование. Это не разгромная критика. Но и не похвала. Это какой-то удрученный вздох, только не очень понятно, к чему он относится — к гимну или же к чему-то еще. Тут опять раздались шаги, и Бергман снова отвлекся. По лужайке шел Бруно. В правой руке у него что-то белело — не то полотенце, не то ветошь, — приглядевшись, Георг понял, что это павлин, которого Бруно держит за безжизненно обмякшую шею. Павлин был мертв. Неужели Бруно свернул ему шею? Разве павлины съедобны? Занятый размышлениями о вкусе павлиньего мяса, Георг не сразу услышал восклицание Бергмана: «Что, опять?» Остановившись посреди лужайки, Бруно прокричал: «Третий за неделю!» — «У нас павлины мрут», — объяснил Бергман, когда Бруно скрылся в низинной части сада. Видимо, вирус. Трупы двух других павлинов, что сдохли на этой неделе, уже исследуются в ветеринарном управлении. Георг заметил, что, говоря о павлиньем море, композитор побледнел, словно ему стало дурно. Затем он снова взял в руки текст и, обращаясь не столько к Георгу, сколько к самому себе, воскликнул: «Какой кошмар!» Слабая надежда на то, что речь идет о гибели павлинов, быстро улетучилась. Гимн, в принципе, неплох, сказал Бергман. В чем-то даже превосходен, но заданной теме решительно не соответствует. Первая проблема — это избыток праха. Он, Бергман, разумеется, не против праха, но гимн, воспевающий или, наоборот, разоблачающий прах, не входил в его планы. Кроме того, он кончается на «ах», а не на «а». Ну да ладно, это не суть важно, однако коли уж зашла об этом речь, то необходимо отметить, что к элегическому дистиху текст отношения не имеет. А в остальном — прекрасный гимн, замечательный, сомнений нет — у Георга все получится, просто текст требует доработки. Гейму подражать не стоит, но это и так очевидно. «Продолжайте работать. К концу недели пошлете курьерской почтой», — сказал Бергман и покинул террасу. Листок он оставил на столе. Георг почувствовал, что бледнеет — кровь отхлынула от лица, голова закружилась. Перед глазами возникла громадная ручища с еще более громадным ластиком, которая стирала со страниц «Гроува» и «МПН» имя Георга Циммера. Маловероятно, что до конца недели он сможет породить новый гимн. Чем большие сомнения одолевали Георга, тем старательнее внушал он себе, что писать гимны — не его призвание. Он не создан для того, чтобы сидеть на чужих сицилийских виллах и строчить заказные гимны. Его призвание — серьезная научная работа. Пусть даже шиллероведение, если уж на то пошло. От упоминаний в «Гроуве» и «МПН» можно и отказаться. В чью-нибудь пользу. Если гимн, то только в честь Мэри. Вспомнив о Мэри, Георг вновь почувствовал спазм в легких и бронхах и вздрогнул от боли. Это страдание посильнее боли за неудавшийся гимн. Гимн — это литература. А Мэри — это жизнь. Георг сидел на террасе, тщетно пытаясь утешиться и взбодриться. Он подливал вина, выпил бокал, второй, третий, пошел к себе, бросился на кровать и провалился в сон. Под вечер, проспав обед, он очнулся — в холодном поту, задыхаясь от кошмарных снов, в которых за ним гнались ластики. Постепенно он пришел в себя. Он на Сицилии, на вилле знаменитого композитора, но у него, видимо, нет права здесь находиться. К выходным это выяснится окончательно. Георг лежал на кровати, глядя в сад, открывавшийся за распахнутой дверью террасы. На землю опускались ранние сицилийские сумерки. Солнце все еще жгло, но начинало клониться к закату, превращая ослепительную полуденную яркость в золотистое свечение, в котором угадывалось наступление вечера. Георг глядел в сад, на траву, на деревья, в глубине которых виднелось полуразрушенное, оплетенное вьюнком каменное изваяние. Он наблюдал, как медленно меняется цвет травы, как в теряющих яркость лучах танцуют пылинки, — и внезапно увидел Мэри: босиком, заколов волосы наверх и обернувшись полотенцем, она шла в сторону бассейна. Сон как рукой сняло, Георг пулей выскочил из кровати. Подбежав к двери, он выглянул в сад, но девушка уже исчезла. Чтобы смыть остатки сна, он встал под холодный душ. Только что он упустил прекрасную возможность помахать Мэри рукой прямо с террасы. Может, она предложила бы искупаться вместе. Нужно прокрасться следом и там внизу, у бассейна, поздороваться. Георг накинул на себя одежду и стал спускаться к бассейну, и чем ближе, тем сильнее стучало сердце и суше становилось во рту. Спустившись по каменным ступенькам мимо увешенной тяжелыми плодами айвы, Георг услышал характерные всплески — похоже, Мэри неплохо плавает кролем. Сердце билось в такт всплескам. Георг остановился, чтобы отдышаться. Он стоял, прислушиваясь к доносящимся из бассейна звукам и ругая себя за нерасторопность. Проклятый эмсфельдский синдром. Через какое-то время всплески прекратились. Стало тихо — так тихо, что Георг решил на цыпочках подкрасться поближе к стене. С камня испуганно юркнула вниз гревшаяся на солнце ящерица. Отсюда можно было видеть весь бассейн, оставаясь при этом незамеченным. В воде никого не было. Георг поднял глаза и посмотрел туда, где стояли топчаны. И тут он увидел Мэри. Она лежала нагишом, положив руки под голову, на ней не было ничего, кроме солнечных очков. Мэри безмятежно грелась в лучах предзакатного солнца. Она еще не успела как следует обсохнуть — должно быть, лишь слегка промокнула тело полотенцем, — и было видно, как под мышками, у сосков, вокруг пупка и даже на треугольнике между ног дрожат жемчужины капель. Георг смотрел на девушку, не осмеливаясь шевельнуться. Он не мог ни о чем думать и предпочел бы ничего не чувствовать: от накатившего возбуждения виски и лоб так сильно сдавило, что даже слезы выступили. Побежать бы сейчас вниз да броситься с разбега в воду. Бесстрашно и отважно. А потом вынырнуть, весело прокричать: «Nice to meet you in Sicily!» и растянуться на соседнем топчане. Но в нем слишком мало от настоящего мужчины. Слишком мало Нью-Йорка, не говоря уж о Манхэттене. Эмсфельде побеждает. И Эмсфельде наверняка бы победил, и в конце концов, парализованный болью вожделения, Георг превратился бы в деревянный чурбан или каменную глыбу, если бы вдруг не заметил — прямо напротив, на другой стороне бассейна, между двух кустов, осыпанных белыми дудочками экзотических цветов, — сперва чуть заметное шевеление, потом два блестящих глаза, а потом и знакомую бледную физиономию. Это был Стивен. Он тоже увидел Георга и побледнел еще сильнее, Георг же почувствовал, что заливается краской. Заметив друг друга, молодые люди поспешили ретироваться. Стивен скрылся в ложбине за бассейном, где Георг еще ни разу не бывал — там, куда Бруно отнес мертвого павлина. Поднявшись по лесенке и миновав айву, Георг побрел к пиниям. Все равно куда — только не в дом. Тем временем стало смеркаться, тени удлинились, на востоке уже показался бледный лунный серп, а на западе еще алело солнце. Пройдя мимо своего флигеля, Георг вышел на большую поляну перед «башней маэстро», окруженную черной колоннадой кипарисов. Подняв глаза, он снова ужаснулся. Окна кабинета были открыты настежь, в одном из них стоял Бергман и смотрел вниз. Наверху Георг никогда не бывал, но можно было предположить, что оттуда прекрасно просматривался весь сад, включая бассейн. Георг вжался в стену, пытаясь спрятаться от взгляда Бергмана, и замер в ожидании. Солнце пламенело за пиниями. Он видел, как оно опускалось все ниже и ниже, скользило по ветвям, по стволам и наконец погасло в траве между корней. Черная сицилийская ночь поднялась, как река, и затопила сад. Георг отошел от стены и взглянул наверх, но Бергмана в окне уже не было. В кабинете зажегся свет, открытое окно было задернуто занавеской. Георга обступила темнота, он оказался в самом ее центре, и только попытался было продолжить свой путь к пиниям, как вдруг услышал, что Бергман взял аккорд. Этот аккорд прозвучал глухо, мрачно и оборвался в никуда. Он словно донесся из бездны. За ним ничего не последовало. Только тишина, и ничего больше.