Страница 9 из 12
Вода сверкнет на мгновенье в луче света и исчезает в тени низко нависшей тучи, тебя охватывает неясная тревога, она не причиняет тебе вреда, но переворачивает душу, вода мягка, как туман, так же, как мягка толпа, которая тебя сжимает, тела будто из жидкой глины, которая растекается в твоих ладонях и испаряется прежде, чем ты их стиснешь.
Течение быстрое, деревья склоняют свои ветви к самой воде, они бьют тебя по лицу, но это всего лишь легкая ласка только что распустившихся листьев, чье-то лицо проплывает перед тобой с неопределенной улыбкой и тут же исчезает в податливой толпе, фигура из дыма. Больно сжимается сердце. Любовь моя, защити меня…
То воскресенье в городе, где ты служил солдатом… сегодня, вчера, тысячу лет назад… здесь нам запрещено иметь часы и календари, их отбирают при заезде, у нас здесь всё сейчас и всегда… боже, ты был солдатом, носил мундир. Благодаря тем книгам, которые ты написал до армии, тебя сразу назначили писарем ротной канцелярии, и даже то, что ты делал кучу ошибок, тебе не помешало, речь ведь шла не о твоих канцонах, пишущая машинка нравится тебе сама по себе, твои пальцы на клавишах, они как удары судьбы, бегущей по бумаге буквами и цифрами. Ты всегда любил писать, неважно что, просто писать и все, ценным было само телодвижение, жест поэта, королевский жест, ты — верховный главнокомандующий над скромными гласными и согласными, по твоей команде они выскакивают и выстраиваются в ряды, вперед, марш, направо, не ломать строй!
Смять лист и бросить его в корзину — там, в казарме, ты этого не мог себе позволить, там каждый лист был пронумерован и был значим, ты вкладывал его в нужную папку, предварительно зарегистрировав в канцелярской книге. Казалось бы, ты должен был оставаться таким и вне стен казармы, и когда закончишь военную службу. Каждое твое слово, каждая фраза, каждая страница осмыслена и нужна, как в тех регистрационных книгах, сильная и красивая песнь жизни.
Но нет, все наоборот, твои песни, сбросив мундир, вдохнув в увольнении воздух свободы, смешивались с гомоном и ором улиц, и бесполезно было повышать голос, тогда становилось еще хуже и только усиливало общий шум… воздушный вихрь срывает страницы со стола и разносит их, Бог знает куда…
…И сейчас, когда там, за стенами Дома, ты в муках выкрикиваешь мое имя или прозвище, одно из тех, какими ты любил называть меня и какие звучат в моих ушах… моя Эвридика, говорил ты, моя… даже и сейчас, когда ты зовешь и оплакиваешь потерянную любовь, в рифму с течением воды и шелестом листвы, или верлибром, заставляющим вздрогнуть, как от внезапного резкого клаксона автомобиля, и Бог весть чем все это кончится…
Да, в казарме ты содержал бумаги в порядке, даже фельдфебель был доволен тобой и потому охотно давал тебе увольнительную, когда я приезжала навестить тебя. Как в то воскресенье… улицы были полны народу, все толкались и кричали, иногда в толпе мы теряли друг друга…
Робкие, воспламененные желанием, сгорая от стыда, мы ищем комнату, забыв об окружающем нас мире, обо всем на свете, ищем хоть какое-то пристанище для нас, только для нас двоих, пусть маленькое и тесное, лишь бы обняться, прижаться друг к другу, заняться любовью на полу, на стуле, возле кувшина с водой, в комнате мерзкой старой сводни, один час, сказала она с похабной ухмылкой, она понимала, как эта вопящая, взрослая, враждебная жизнь угрожает нашей юности… нет, это не твои стихи, любовь моя, вероятно, ты даже их не знал, я вспомнила их и прочитала тебе, там, в толпе, и ты принялся повторять их, у тебя всегда был безусловный нюх на подлинное, и потом ты их напевал, и твоя лира не раз возвращалась к ним.
И пусть их написал не я и не ты, они все равно твои, утверждал ты, канцона говорит за всех, и за тебя тоже, хотя ты никогда не сумела бы написать это. Ты знал, что поэзия всегда принадлежит не только поэту, а всем людям, это как любовь, не поэт создает стих, утверждал ты, это строки, неожиданно зазвучавшие в его голове, делают его поэтом, может быть, таким образом ты утешал сам себя, бедная тростниковая дудочка, в которую не по ее заслугам дует Бог, как и во все другие дудочки, благозвучные они или нет.
И в самом деле, какое значение имеет, чья это песня, если она звучит для тебя, для нас, разве это важно, из какого источника течет вода, которая утоляет твою жажду, становясь твоей, попадая тебе в рот? Можно отыскать немало и моих слов в твоих песнях, в твоих рифмах, самых знаменитых и обожаемых всеми, и я чувствую себя счастливой, потому что это ты их произносишь и, значит, любишь меня еще сильнее…
Мы взлетели по лестнице, чтобы не терять ни одной драгоценной минуты и даже секунды уже оплаченного часа, мне было жалко эту ухмыляющуюся мерзкую старую сводню, уверенную в том, что эти двое, как все другие парочки, после нескольких любовных конвульсий, испятнав простыню, спустятся по той же лестнице чужими, равнодушными друг к другу и, спешно распростившись, исчезнут каждый за своим углом.
Глупая, убогая старуха, но, видимо, к этому все всегда и сводилось, — мелкая банкнота в ее потную ладонь, быстрый секс, пара поз за пределами нормы, у каждого есть такие, сердце это не затрагивает, оно, скорее всего, при этом отсутствует, оно здесь неуместно, весь мир — это гостиница на час, никакой зарубки на сердце, никакого прощай… Хотя даже в самом механистичном, привычном, в самом грязном пороке есть та острая боль любви, даже в чужих и отстраненных глазах пусть на миг, но мелькает желание того, чего нет… Катарсис, счастье, блаженное опустошение, невыносимая полнота мгновенного сосуществования…
Когда уже стало ясно, что мне придется переехать в этот Дом, ты проводил у моей постели часы, я видела свое отражение в твоих глазах, я была так красива, я как будто читала в них желание обладать самой собой, я знала, что на самом деле я бледна и жалка, ослабленная отравляющим меня ядом, но в твоих глазах я оставалась бронзовой от морского загара, как тогда, когда мы бродили по нашему маленькому острову… мы добирались до него вплавь и выходили на берег под вопли недовольных чаек, обнаженные и лучезарные, как боги.
Ты сидел на краю кровати, я взяла тебя за руку и заставила ее ласкать меня под одеялом, твоя рука проникла в меня, рыбак опустился в морскую пещеру, ставшую влажной, наполнившейся соком, я направляла тебя в ее бездну, без боязни, в отличие от тебя, я никогда не испытывала страха в любви, каждый раз томя тебя на краю пропасти, чтобы затем позволить низвергнуться в меня, проникнуть в мой бездонный мрак, и, когда ты спускался в темную ночь моего лона, ты обретал там первозданность и силу. Это подобно ощущению, говорил ты, какое испытываешь в том морском гроте нашего острова — погружаешься во мрак и вдруг обнаруживаешь себя вновь залитым чудесным голубым светом.
И в этот последний раз ты все не решался проникнуть в меня, твоя рука под одеялом была неуверенной, но моя направляла и подталкивала ее там, внутри меня. Я чувствовала, как с каждым мигом твоего погружения ты поднимался из глубины твоего страха, как ты вновь обретал мужество и уверенность, твоя рука, такая осторожная вначале, становилась все смелее и сильнее, это ночное переживание на пороге бесконечной ночи, которая опускалась на нас, было безгранично, я наслаждалась твоей рукой, как, быть может, никогда прежде. Отправляйся в море, сказала я тебе мгновенье спустя, в ту нашу бухту, такую синюю, что казалась черной… после того как мы занимались любовью там, на острове, мы всегда бросались в море… иди туда и сделай это и за меня, каждая минута твоего счастья, она и моя тоже, и ты вернешься ко мне еще более уверенным и зрелым. Без того, что ты сделал под одеялом в тот раз, последний, перед тем, как яд в моих венах взял верх надо мной, ты, я думаю, не нашел бы в себе мужества прийти сюда, спуститься в этот ад в поисках меня, в этот Дом, в бездну настоящего мрака.
И первое, о чем я подумала, господин Президент, узнав о вашем поразительном разрешении, никогда не предоставлявшемся никому другому, я подумала, что мы снова вместе с ним отправимся на море.