Страница 26 из 42
Именно в это мгновение все и начинается. Росинка попадает на мой поплавок. На самый кончик его, облупленный, словно девичий нос на солнце. Тонко заостренный и розовый. Смещает, слегка притапливает, щекочет леску, которая в свою очередь вынуждает качнуться, присесть и выпрямиться крючок с извивающимся червем при дне реки. Насадка, червяк, возмущен до нервной дрожи вьюна на раскаленной в печи сковороде. Дремлющая и ленивая до этого красноперка — она становится любопытной и входит в силу лишь тогда, когда хорошо прогреется на солнце вода, — невольно встряхивается, губасто хватает раскрытым ртом назолу червя. И…
Нельзя сказать, что пошло-поехало. Красноперка в начале дня, как и любая хорошуля, еще должна избыть в себе ночь, не исключено, и подмакияжиться. Создать себя, «сделать себе лицо» — что ей остается, если завтрак уже подан в постель. Рядом же наглые шилохвосты и жиголо — вертихвостки-плотвицы, фотомодельные сухоребрые ляскалки да и пескари с ершами. Скромные, застенчивые, а охулки на руку не положат. Надо брать, хватать с лету все, что подносят, не обращая внимания на распорядок дня. И робкая несуетная красноперка плюет на свою природу и натуру. Стремится опередить своячек, ест сегодня, что подадут только завтра.
К полудню я с ног до головы в серебряных метах родной мне воды. Руки по локоть в рыбьей чешуе. Перед глазами живая радуга речной жар-птицы. Хотя она нисколько еще не птица. Только сказочный золотой и серебряный намек на нее. До птицы ей еще пуд червей. Есть и расти, как и мне. Пока я еще мужичок-с-ноготок — маленький, но уже полешук. И рыбка моя еще невеличкая. Но она уже красноперка. Она уже моя. Я должен думать и заботиться о ней. Потому многих очень маленьких красноперок отпускаю опять в воду. С ладони, с которой только торчит, будто стоп-сигнал, красный хвостик да желтоватый, птенцовый клювик рта — просто в воду:
— Иди гуляй да приводи маму.
Так я забавляюсь и играю, простите меня, мои красноперые утешницы. Имею право. Все ведь здесь мое. Так же, как и я их. Нам навсегда суждено быть разом. Некуда деваться из этого мира. Иного ведь не дано.
Спеленатый водами, обласканный и согретый солнцем, я улыбчиво и светло засыпаю, вбирая в себя умытую рассветом летнюю зелень трав, лоз, деревьев и синеву неба — краски жизни, мира и покоя. Такого же окраса и мои сны. Медленно настигают и длятся мгновения, дни и годы, не идущие в зачет моей жизни. Я навсегда породнен со всем сущим. С нашей неброской, рассудительной и осторожной рыбой — жар-птицей полесского моря Геродота, золотом которого обережена полесская тихая заводь.
Согласно последним изысканиям ученых, оно, золото, неземного происхождения. Человечеству миллиарды лет тому его подарила Вселенная. Отсыпала из своего космического мешка в метеоритах и кометах. Перепало малость и белорусам. Есть оно у нас, только зуб не берет. Такая наша доля, и своего откусить не можем. Запрятано наше золото — это уже по исследованиям отечественных геологов — в двух километрах под землей, укрытое припятскими водами. Потому пока и недостижимое.
Но нам ниспосланы знаки. Живые знаки, воплощенные в наших рыбах, жар-птицах утраченного нами моря, которые оказывают себя, пророча нам долгий век. Приглашают и предлагают дружбу навсегда. Потому они и мечены серебром и золотом, выходя из донных глубин, умываются криничными водами древних рек, греются и вытираются лучами солнца.
Ведовство, память об этом у меня от бабушкиной печи, на которой вместе с котиком я въезжал в необъятность и тайну нашего мира. А бабушка на вечерних попрядках удивляла товарок рассказами о приключениях нашего полесского золота. О древних Домановичских, Петриковских и Турово-Пинских кладах. Почему-то большинство их, если не все, припадали на кладбища. Хоронится прикопанное на могилках золото обычно под косым истлевшим крестом, который никогда никому не был ставлен. А может, и был, но то уже забыто. Лежит молча и лишь время от времени, чтобы не забыться и узнать, что свет еще не кончился, выходит на поверхность. Прорастает из гробов, потому что и на том свете хочется воли. Постыло в гробу и деньгам.
Кладбищенское золото тоскует о земном. Хочет сбросить могильный тлен, обсохнуть, а заодно уже и позабавиться. Показать себя хотя бы в полночь на кладбище. И звездными мотыльками, дрожащим пламенем свечи светятся, вспыхивают и скачут над крестами почти языческой, поганской еще чеканки золотые рубли и червонцы. А в руки не даются, слово заповедное требуется. А на такое слово сегодня у нас не только память отбита, но отнят и язык. Ко всему, при себе надо иметь красный шерстяной платок, на который могло бы золото ссыпаться. Трудно, чтобы это все сошлось разом. Но в свое время сойдется, сложится. И человек разбогатеет.
Но что-то очень долго не сходится. Мое золото уже явило себя. Вышло, явило свой лик, чтобы указать мне древнее русло реки, уже сухое, безводное. Оно проявляется лишь в большое половодье, которым некогда обманулся мудрый грек Геродот. Принял весенний разлив Припяти за море. И по этому былому разливанному морю в ливневые дождливые весны гуляют, хороводятся красноперки. Именно они притягивают и освобождают из глубины наше золото. Они сами золото, его предшественники и весталки. Я черпаю его горстями. Умываюсь и согреваюсь им. Сберегаю для того, кого еще не знаю, но уже предчувствую.
Я лежу при долине на вересковом взлобке, когда-то донном, а сейчас сухом русле древней реки, в тени нависшего над песчаной гривой векового дуба. Подсознательно чувствую, что это мой дуб. Когда-то под ним избывали сенокосную истому, рыбацкую усталь мой дед и прадед. Их борть на дубе еще и сегодня служит пчелам. А на вспаханной и обрубленной молнией вершине дерева-старожила — огромное гнездо аиста, буслянка. Из нее, сигнально свесив красные клювы, смотрят на меня, как из дали веков, в четыре древних глаза два аиста — отец и мать — и двое белоголовых аистят. Не исключено, один из них — я. Вот только который. У моего бока, возле сердца, режется, просится на волю из вечной здесь грибницы зародыш боровика. Это зародыш меня. Это я из вечности прорастаю здесь грибом.
Словно занимая меня и откликаясь мне, старинное русло золотыми и серебряными всплесками подмигивает небу, глазастому солнцу. Вода в новоявленнной старице прихвачена солнечным жаром, горит. Вправду горит, пылает донно, куда достигает мой глаз, и верхово, насколько мой глаз способен ухватить, угнаться за солнечным лучом. О том, что наши реки огненные, я тоже знаю давно. Это не ново. Достаточно вспомнить лишь одно из пяти имен нашей Припяти — Горынь.
Таких Горыней у нас тьма. Название, может, идущее даже от Змея Горыныча с вытекающими отсюда последствиями, отнюдь не только мифическими, а как говорится, имевшими место быть. Я сам в детстве не раз добывал и освобождал огонь из Случи. Она тогда меняла русло. Как говорили мои земляки, Западенщина — Западная Беларусь, принадлежавшая раньше панской Польше, — обрезала нашу землю. Речка круто повернула с запада на восток, подмяла мою стежку, срезала грудок, заросший лозами и ракитником. Покинула в непроточности прежнее русло, образовав там заводь — соединяющуюся с рекой канаву. Мне нравилось плескаться в теплой воде той канавы. А однажды я вогнал в топкое дно ее добрый кол, оперся на него. И просто так — тогда я еще не курил, но спички, выбираясь на реку и в лес, по деревенской заведенке, всегда были в кармане — по наитию чиркнул спичкой. Бросил ее в воду себе под ноги. Боже, как тут вспыхнуло, как взвилось пламя. Я бежал из канавы, перегоняя самого себя. Хотя позже не раз возвращался туда и снова и снова добывал огонь.
Теперь не такой ли огонь сотворяла рыба? Красноперка, только-только отнерестившаяся или еще продолжавшая нереститься, полнить памятью жизни старое русло реки. Длить на миги и мгновения его, а это значит и мою жизнь, идущую в зачет вечности.
Красноперка, судя по ее подвижности и верткости, совсем невеличкая. Но и я занимаю в отведенном мне пространстве не так уж много места. Вообще все мы на Беларуси неброские, склонны ужиматься, не отсвечивая и никому не мозоля глаза.