Страница 31 из 38
Одноклассники, кроме Анечки и Зули, в которых Вилка видел почти родных, большого восторга от его общественно-полезной деятельности не выражали. Не то, чтобы досадовали или завидовали, но и всю шумиху вокруг Мошкина считали излишней. По словам Ромки Ремезова, тоже и Вилке «не фиг было корчить из себя клоуна». Ну, выносил горшки, подумаешь, не реактор же тушил. Молодец, конечно, но, как говориться, не всем дано. Вот он, Ромка, к примеру, лучше со временем выучится, и сам будет проектировать такие станции, да не халтурные, а твердыни энергетики. Чтоб ничто не взорвалось и не сломалось неведомо от чего. Да и как это так может быть, громогласно вопрошал староста Ремезов, чтоб рвануло с бухты-барахты, и система защиты и затопления реактора, надежнейшая в мире, вдруг взяла и ни с того, ни с сего отказала. Фантастика.
А Вилке в свою очередь Ромкины выводы и разглагольствования только добавляли седых волос, добивая и без того дышащую на ладан надежду, что может смерть Столетова и катастрофа на АЭС только случайные по времени совпадения. Что он всего лишь отправил в район будущего бедствия неудачника-физика, а собственно авария состоялась бы и без его, Вилкиного участия. Как будто атомные станции на планете взрывались чуть ли не каждый день! Вилка и сам понимал, что утешать себя глупо. Да хоть бы гибель Петра Андреевича считалась единственной на его совести, разве ж это меняет дело? Столетов, между прочим, как и покойный Борька, был единственным ребенком в семье, и смерть Петра Андреевича вышла страшным ударом для его пожилой мамы, потерявшей отныне и навсегда всякий смысл своего существования.
В Вилкины настроения, чем дальше, тем больше вплетались мотивы, кои более бы подошли для образа мысли и состояния оптинских старцев. То он желал посыпать прилюдно голову пеплом и каяться, а после с чистой совестью дать увезти себя в Белые Столбы. То рвался благодетельствовать всему человечеству без разбора, но не очень представлял как. Время в своих отношениях с Аней Булавиновой он, конечно, безнадежно упустил, окончательно представ в ее глазах этаким современным, хотя и менее экзальтированным, князем Мышкиным. Только-только удалось ему заставить Анечку хоть немного взглянуть на некоего Вилку Мошкина иным манером, зажечь крохотный огонек романтического интереса, и вот, все пошло прахом. Но Вилка и этот факт принял как должное и неизбежное наказание. Не заслужил он Анечку, да и не скоро заслужит, если будет искупать свою вину такими темпами.
Дома Вилка отныне непрестанно проливал блаженный нектар на нежную душу Барсукова. Потому как Викентий Родионович, поначалу скептически настроенный в отношении Вилкиной добровольной санитарной службы, очень скоро понял, что недооценил пасынка. Тут же, как только Вилка с унылым видом приволок домой обе благодарственные грамоты. И даже утешительно потрепал мальчугана за волосы, мол, не расстраивайся, пока бумажки, а дальше может еще чего дадут. И как в воду глядел. Вон, пасынок уже и в комсомольские лидеры выходит, а это значит и характеристика, и рекомендации будут соответствующие. Значит, ошибался Викентий Родионович, и Вилка не так прост и ему многое надо. Оттого Барсуков повеселел душой. И с долгим занудством принялся рисовать перед Вилкой радужные перспективы, которые в будущем непременно откроются перед смышленым комсомольским активистом, а если Вилка, как и планировалось, будет учиться на факультете Викентия Родионовича, то и он Барсуков, не останется в стороне, поможет, чем сможет. Как не порадеть родному человечку?
Вилка слушал Барсукова без малейшего раздражения и протеста, и более того, согласно кивал и говорил слова, которые ждал от него повеселевший отчим. И легче делалось Вилке на сердце от того, что весел был Барсуков. А ведь некогда он еще смел осуждать Викентия Родионовича за крохоборство и лицемерие, говнистые интриги и мещанскую обывательщину! Это Барсукова-то, который, если разобраться, в жизни своей мухи не обидел, разве что доставлял мелкие неприятности студенческой братии. На крупные у него сроду смелости не хватало. А что тащил в дом, все, что плохо лежит, как хомяк в нору, так для кого он, спрашивается, старался? Для себя одного? Да они с матерью при нем никогда не знали, что значит стоять в очередях за продуктами, или считать копейки до зарплаты. Вилке при мысли об этом делалось вовсе стыдно. Тварью неблагодарной ощущал он себя. Да, Барсуков не очень щедро кормил гостей, не давал в долг даже соседям по лестничной клетке, дефицитные продукты отмеривал понемногу, чтоб не съедали всего сразу. А сам-то Викентий Родионович, – неожиданно спохватился Вилка, – ту колбасу и разнообразную икру почти что и не ел вовсе! Все ему и маме, вот так-то. Пусть дурак, пусть нудный, тяжелозадый скудоум, но, если кому и судить Барсукова, так уж точно не Вилке. Особенно теперь. И Вилка в очередной раз вечером за ужином, вздохнув про себя, будто отшельник, примеряющий чугунные вериги, просил отчима поведать ему новости внутренней и внешней политической обстановки, чтоб не дай бог не опростоволоситься на бюро комсомола. Викентий Родионович расцветал маковым цветом и немедленно, даже не прожевав жаркое, начинал выплетать словеса.
Новая беда пришла, не заставив себя долго ждать, после ноябрьских каникул. Как будто Вилке совсем немного не хватало до состояния окончательного «аута», и судьба решила его не томить и подкинуть последнюю соломинку на спину верблюда. Несчастье, однако, касалось не самого Вилки, и к нему, к несчастью, Вилка определенно и уверенно не имел ни малейшего отношения, все уж было сделано до него ранее.
В ноябре папа Булавинов лег в страшный онкологический центр с бесперспективным диагнозом «острая лейкемия». Надежды не было не только на его выздоровление, но даже на то, что Павел Миронович Булавинов встретит ближайший Новый Год.
Не в воскресный вечер, а в самый обычный рабочий четверг Вилка сидел на диване в проходной, гостиной комнате у Булавиновых. Рядом с Анечкой и Юлией Карповной. Бабушка Абрамовна, с великими трудами напичканная успокоительным, заснула, наконец, в соседней спальне. Хотя дверь была плотно закрыта, защемленная для надежности кухонным полотенцем, все равно Вилка слышал, как время от времени бабушка всхлипывает во сне. А Юлия Карповна не плакала. Никакие отрешенности и отчаянья не захватили собой ее лица. Она говорила и жила ровно и спокойно. Как о повседневных, обыденных вещах сообщала Вилке, что именно сказали ей врачи сегодняшним утром. И от ее спокойствия Вилке делалось особенно жутко. Это напоминало по ассоциации провидческое, нехорошее равновесие смертника в предбаннике неизбежной газовой камеры нацистского лагеря.
– Мы будем дежурить по очереди. Я с утра, Анюта вечером. По выходным наоборот. Отпуск мне дадут, главврач заявление подписал. Клиника хорошая, но все равно. Нам теперь надо быть с Пашей. И Константин Филиппович обещал помочь. Я звонила ему сегодня. Он расстроился сильно, – Юлия Карповна говорила так, будто старалась попасть в ритм с неведомым метрономом.
«Константин Филиппович, это кто еще такой?» – спросил про себя Вилка, но тут же вспомнил. Так, если память его не подводила, звали академика Аделаидова. От Анечки уже Вилка знал, что иногда, а в последнее время все чаще Юлия Карповна звонит академику не зачем-нибудь, но просто для общения, чтобы старик не чувствовал себя одиноким и ненужным. А в преддверии праздничных дней даже навещает с пирогами и отчего-то всегда с бутылкой крымского портвейна. Видимо, в представлении Юлии Карповны, пожилые деятели науки и хороший портвейн были неразрывно связаны загадочными нитями.
– Мама, ну чем Аделаидов нам поможет? Он же не волшебник, – сказала Анечка, и странно, с вызовом посмотрела на мать.
– Доченька, Константин Филиппович многое может. Препараты нужные достать, об отдельной палате договориться, да, мало ли что еще. Ты вспомни, сколько он всего из-за границы привозил. Может, благодаря его лекарствам папа и дожил до сегодняшнего дня?
И тут Аня закричала. Вилка ничего подобного от нее в жизни не слышал, и предположить не мог, что его Аня может кричать такие слова: